Меню
Бесплатно
Главная  /  Женские проблемы  /  Онлайн чтение книги Герой нашего времени I. Бэла

Онлайн чтение книги Герой нашего времени I. Бэла

Единственный завершённый роман Лермонтова, стоящий у истоков русской психологической прозы. Его сложного, опасного и невероятно притягательного героя автор назвал воплощением пороков своего поколения, но читатели замечают в Печорине прежде всего уникальную личность.

комментарии: Лев Оборин

О чём эта книга?

Об исключительном человеке, который страдает и приносит страдания другим. Лермонтовский Печорин, как сообщает авторское предисловие, — собирательный образ, «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии». Несмотря на это — или благодаря этому, — Лермонтов сумел создать одного из самых живых и привлекательных героев в русской литературе: в глазах читателей его нарциссизм и любовь к манипулированию не затмевают ни глубокого ума, ни храбрости, ни сексуальности, ни честного самоанализа. В эпоху, уже почти расставшуюся с романтизмом, Лермонтов пишет «историю души» романтического героя и подбирает для его действий подходящих статистов и впечатляющие декорации.

Александр Клюндер. Портрет М. Ю. Лермонтова. 1839 год. Институт русской литературы РАН. Санкт-Петербург

Когда она написана?

В 1836 году Лермонтов начинает писать роман («светскую повесть») «Княгиня Лиговская», главный герой которого — 23-летний Григорий Печорин. Работа над романом затягивается, её прерывает ссылка Лермонтова на Кавказ после написания стихотворения «Смерть Поэта». В конце концов Лермонтов забрасывает первоначальный замысел (неоконченная «Княгиня Лиговская» будет опубликована только в 1882-м, через 41 год после гибели автора). Вероятно, в 1838 году, во время отпуска, он приступает к «Герою нашего времени», куда переносит не только героя, но и некоторые мотивы предыдущего романа. 1838-1839 годы — очень насыщенные для Лермонтова: к этому же периоду относятся несколько редакций «Демона», «Мцыри», «Песня про купца Калашникова», два десятка стихотворений, среди которых «Поэт», «Дума», «Три пальмы», «Молитва». Накануне отправки «Героя нашего времени» в печать Лермонтов примет участие в дуэли с сыном французского посла Эрнестом де Барантом и за это будет переведён служить на Кавказ, где через год погибнет — на другой дуэли.

Видно, Русь так уж сотворена, что всё в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрёка в покушении на оскорбление личности!

Михаил Лермонтов

Как она написана?

У «Героя нашего времени» уникальная для своей эпохи композиция: он состоит из пяти отдельных повестей, неравнозначных по объёму текста и количеству действия и расположенных не по хронологии: мы сначала узнаём давнюю историю из жизни главного героя («Бэла»), затем встречаемся с ним лицом к лицу («Максим Максимыч»), потом узнаём о его смерти (предисловие к «Журналу Печорина») и, наконец, через его записи («Тамань», «Княжна Мери», «Фаталист») восстанавливаем более ранние эпизоды его биографии. Таким образом, романтический конфликт человека с окружением и с самой судьбой разворачивается почти детективно. Зрелая лермонтовская проза, наследуя пушкинской, спокойна по темпераменту (в отличие от ранних опытов Лермонтова, таких как незаконченный роман «Вадим»). Она часто иронична — романтический пафос, к которому не раз прибегает Печорин («Я, как матрос, рождённый и выросший на палубе разбойничьего брига: его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится…»), поверяется интроспекцией, самоанализом, а романтические штампы разоблачаются на сюжетном уровне — так устроена «Тамань», где вместо любовного приключения с дикой «ундиной» начитанный Печорин чуть не оказывается жертвой контрабандистов. Вместе с тем в «Герое нашего времени» присутствуют все составляющие классического романтического текста: исключительный герой, экзотическая обстановка, любовные драмы, игра с судьбой.

Что на неё повлияло?

В огромной степени — «Евгений Онегин». Недавно возникшая традиция русской «светской» повести — от Пушкина до Николая Павлова Николай Филиппович Павлов (1803-1864) — писатель. Как внебрачный сын помещика и наложницы, был крепостным крестьянином, но ещё в детстве ему была дарована вольная. Павлов окончил Московский университет, после учёбы работал в Московском надворном суде. В 1820-е годы публиковал стихи. В 1835 году Павлов выпустил сборник из трёх повестей «Именины», «Ятаган» и «Аукцион», который принёс ему известность и признание. В 1840-е годы дом Павлова и его жены поэтессы Каролины Павловой (урождённой Яниш) стал одним из центров культурной жизни в Москве. и Владимира Одоевского. Уже существующий «кавказский текст» русской литературы — сверхромантические повести Бестужева-Марлинского Александр Александрович Бестужев (1797-1837) — писатель, литературный критик. C 1823 по 1825 год вместе с Кондратием Рылеевым издавал журнал «Полярная звезда», в котором публиковал свои литературные обозрения. За участие в декабристском восстании Бестужева, находящегося в чине штабс-капитана, сослали в Якутск, затем разжаловали в солдаты и отправили воевать на Кавказ. С 1830 года в печати начали появляться повести и рассказы Бестужева под псевдонимом Марлинский: «Фрегат «Надежда», «Аммалат-бек», «Мулла-Нур», «Страшное гадание» и другие. , поэмы Пушкина. Известные путевые записки (тот жанр, который сейчас называют травелогом) — в первую очередь пушкинское «Путешествие в Арзрум» 1 Виноградов В. В. Стиль прозы Лермонтова // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 580-586. . Разумеется, собственный опыт жизни и военной службы на Кавказе. Западная приключенческая проза (Вальтер Скотт, Фенимор Купер), которая на тот момент была новейшим образцом прозы как таковой: «Лермонтова захватил вихрь культурной революции. <…> Приключенческий жанр давал ему возможности обобщить романтический опыт, создать русский роман, ввести его в общеевропейское русло и сделать достоянием профессиональной литературы и массового читателя» 2 Вайль П. Л., Генис А. А. Родная речь. М.: КоЛибри, 2008. C. 111. . Европейская романтическая литература вообще, в том числе проза французских романтиков, где действует разочарованный, мятущийся герой: «Рене» Шатобриана, «Исповедь сына века» Мюссе, произведения неистовой школы, отдельно нужно говорить о влиянии более раннего романа Бенжамена Констана «Адольф» (впрочем, по мнению исследователей, все эти влияния были опосредованы Пушкиным 3 Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М., Л.: Издательство академии наук СССР, 1961. С. 227-228. . Наконец, Байрон и Шекспир: по замечанию филолога Анны Журавлёвой, сквозь поэзию и биографию Байрона в романе «явственно прорезается шекспировское (гамлетовское)»: например, когда Печорин неожиданно даёт понять, что ему известен заговор Грушницкого с капитаном, это отсылает к «пьесе в пьесе» «Мышеловка» из шекспировской трагедии 4 Журавлёва А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М.: Прогресс-Традиция, 2002. C. 209. .

Джордж Байрон. Поэзия и биография Байрона повлияли на весь корпус русской романтической литературы, в том числе на «Героя нашего времени», который романтическую традицию уже преодолевает

Сначала роман публиковался по частям в «Отечественных записках» Литературный журнал, издававшийся в Петербурге с 1818 по 1884 год. Основан писателем Павлом Свиньиным. В 1839 году журнал перешёл Андрею Краевскому, а критический отдел возглавил Виссарион Белинский. В «Отечественных записках» печатались Лермонтов, Герцен, Тургенев, Соллогуб. После ухода части сотрудников в «Современник» Краевский в 1868 году передал журнал Некрасову. После смерти последнего издание возглавил Салтыков-Щедрин. В 1860-е в нём публиковались Лесков, Гаршин, Мамин-Сибиряк. Журнал был закрыт по распоряжению главного цензора и бывшего сотрудника издания Евгения Феоктистова. . Это было в порядке вещей в XIX веке, но относительная автономность частей «Героя нашего времени» заставляла первых читателей воспринимать их не как «роман с продолжением», а как отдельные повести о Печорине. При этом части выходили не в том порядке, в каком мы читаем их сейчас: первой вышла «Бэла», вторым — «Фаталист» (обе — в 1839 году), третьей, в 1840-м, — «Тамань». Следом в том же году появилось уже отдельное издание романа в двух книгах: здесь впервые были напечатаны «Максим Максимыч», предисловие к «Журналу Печорина» и «Княжна Мери». Наконец, в 1841 году вышло второе отдельное издание: после добавления двухстраничного предисловия — «Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь…» — роман обрёл канонический вид.

Текст «Героя нашего времени» (глава «Тамань»), записанный Акимом Шан-Гиреем под диктовку Лермонтова в 1839 году

Рукопись «Героя нашего времени» (главы «Максим Максимыч», «Фаталист», «Княжна Мери»). 1839 год. Беловой автограф с исправлениями, исключениями и вставками, предшествовавший окончательной редакции

Российская национальная библиотека

Как её приняли?

«Герой нашего времени» сразу заинтересовал публику, его обсуждали в частной переписке и салонных беседах. Уже после первых журнальных публикаций Белинский написал в «Московском наблюдателе», что проза Лермонтова «достойна его высокого поэтического дарования», и противопоставил её цветистой кавказской прозе Марлинского — это противопоставление стало классическим. Впоследствии Белинский ещё несколько раз возвращался к «Герою нашего времени», и его статьи стали ключевыми в канонизации Лермонтова. Именно Белинский предлагает впоследствии общепринятую трактовку композиции романа. Именно Белинский смещает критический акцент на самоанализ героя («Да, нет ничего труднее, как разбирать язык собственных чувств, как знать самого себя!») и определяет его как рефлексию, при которой «человек распадается на два человека, из которых один живёт, а другой наблюдает за ним и судит о нём». Именно Белинский, вторя самому автору, поясняет, почему Печорин — не порочный уникум, не эгоист, а живой, страстный и одарённый человек, чьи действия и бездействие зависят от общества, в котором он живёт; слова Лермонтова о «портрете, составленном из пороков всего нашего поколения» нужно понимать именно в этом смысле.

Конечно, были и другие оценки. Одна из первых реакций на книжное издание — статья критика Степана Бурачка Степан Онисимович Бурачок (1800-1877) — кораблестроитель, публицист, издатель. Бурачок окончил Училище корабельной архитектуры и был принят на службу в Петербургское адмиралтейство. Управлял Астраханским адмиралтейством, преподавал в Морском кадетском корпусе. Бурачок проектировал и строил корабли, разработал проект подводной лодки. С 1840 по 1845 год издавал журнал «Маяк», где публиковал свои статьи о литературе. Журнал часто становился предметом насмешек в среде столичных литераторов. , которую он опубликовал анонимно в своём журнале «Маяк». Бурачок выше всего ставил романы, которые, в противоположность французской неистовой школе Художественное направление, возникшее во Франции в 1820-е годы. В это время страна увлекалась «северной» литературой: мрачными английскими и немецкими романами, наполненными мистикой. Она повлияла и на французских писателей: Виктора Гюго, Оноре де Бальзака, Жерара де Нерваля, Теофиля Готье. Программным текстом «неистовой словесности» стал роман Жюля Жанена «Мёртвый осёл и гильотинированная женщина». Интерес к мрачной и жестокой литературе возник как противовес классицистическим и сентименталистским романам, идеализирующим реальность. , изображали «внутреннюю жизнь, внутреннюю работу духа человеческого, ведомого духом хрис-тианства к совершенству, путём креста, разрушения и борьбы между добром и злом». Не найдя в «Герое нашего времени» ни следа «пути креста», критик отказал роману и в изображении «внутренней жизни» (то есть в том, что сегодня кажется очевидным): для Бурачка роман оказался «низеньким», построенным на ложных романтических посылах. Печорин вызывает у него отвращение (его душа «валяется в грязи неистовств романтических»), а простой и добрый Максим Максимыч — сочувствие. Впоследствии Бурачок написал полемическую по отношению к лермонтовскому романтизму повесть «Герои нашего времени».

Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина?

Михаил Лермонтов

В оценке Максима Максимыча Бурачок не был одинок: штабс-капитан приглянулся и демократу Белинскому, и ведущему славянофильскому критику Степану Шевырёву Степан Петрович Шевырёв (1806-1864) — литературный критик, поэт. Участвовал в кружке «любомудров», издании журнала «Московский вестник», был близким другом Гоголя. С 1835 по 1837 год был критиком «Московского наблюдателя». Вместе с Михаилом Погодиным издавал журнал «Москвитянин». Шевырёв был известен своими консервативными взглядами, именно он считается автором фразы «загнивающий Запад». В 1857 году между ним и графом Василием Бобринским из-за политических разногласий произошла ссора, закончившаяся дракой. Из-за этого инцидента Шевырёва уволили со службы и выслали из Москвы. , который писал в своей в целом недоброжелательной рецензии: «Какой цельный характер коренного русского добряка, в которого не проникла тонкая зараза западного образования…» Сам Николай I, начав по просьбе жены читать «Героя нашего времени», пребывал в радостной уверенности, что истинный «герой нашего времени» — это Максим Максимыч: «Однако капитан появляется в этом сочинении как надежда, так и не осуществившаяся, и господин Лермонтов не сумел последовать за этим благородным и таким простым характером; он заменяет его презренными, очень мало интересными лицами, которые, чем наводить скуку, лучше бы сделали, если бы так и оставались в неизвестности — чтобы не вызывать отвращения». В это время решается участь Лермонтова после дуэли с Барантом; царь не колеблясь утверждает решение отправить поэта на Кавказ: «Счастливый путь, господин Лермонтов, пусть он, если это возможно, прочистит себе голову в среде, где сумеет завершить характер своего капитана, если вообще он способен его постичь и обрисовать».

Консервативная критика, смешивавшая героя с автором и клеймившая автора за безнравственность, задевала Лермонтова, — вероятно, именно после рецензии Бурачка в «Герое нашего времени» появилось авторское предисловие: «…видно, Русь так уж сотворена, что всё в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрёка в покушении на оскорбление личности!» Тем любопытнее, что критик, до сих пор воплощающий идею русского охранительства — Фаддей Булгарин, — отозвался о «Герое» восторженно: «Лучшего романа я не читал на русском языке»; впрочем, для Булгарина «Герой нашего времени» — произведение нравоучительное, а Печорин однозначно отрицательный герой.

Критик Виссарион Белинский (Кирилл Горбунов. 1876 год. Всероссийский музей А. С. Пушкина) оценил роман высоко

Кораблестроитель и издатель журнала «Маяк» Степан Бурачок назвал роман «низеньким»

Император Николай I (Франц Крюгер. 1852 год. Эрмитаж) счёл, что истинный «герой нашего времени» - это Максим Максимыч

Позднейшие оценки критиков, в основном из демократического лагеря, фиксировались на образе Печорина как «лишнего человека» — закономерного представителя 1830-х годов, которому противопоставлены «новые люди» 1860-х. Для Герцена, Чернышевского, Писарева Печорин становится типом, его называют во множественном числе наряду с предшественником: «Онегины и Печорины». Так или иначе все критики XIX века рассматривают вопрос о национальном в Печорине. Показательна здесь перемена во взглядах Аполлона Григорьева Аполлон Александрович Григорьев (1822-1864) — поэт, литературный критик, переводчик. С 1845 года начал заниматься литературой: выпустил книгу стихов, переводил Шекспира и Байрона, писал литературные обзоры для «Отечественных записок». С конца 1950-х годов Григорьев писал для «Москвитянина» и возглавлял кружок его молодых авторов. После закрытия журнала работал в «Библиотеке для чтения», «Русском слове», «Времени». Из-за алкогольной зависимости Григорьев постепенно растерял влияние и практически перестал печататься. . В 1850-е он считал Печорина чуждым русскому духу байроническим героем: для критика он — «поставленное на ходули бессилие личного произвола». В 1860-е, смешивая романтический эстетизм с почвенническими идеями, Григорьев писал уже другое: «Может быть, этот, как женщина, нервный господин способен был бы умирать с холодным спокойствием Стеньки Разина в ужаснейших муках. Отвратительные и смешные стороны Печорина в нём нечто напускное, нечто миражное, как вообще вся наша великосветскость... основы же его характера трагичны, пожалуй, страшны, но никак уже не смешны».

Читатели XIX века никогда не забывают о Печорине, многие принимают его за образец в быту, в поведении, в личных отношениях. Как пишет филолог Анна Журавлёва, «в сознании рядового читателя Печорин уже несколько упрощается: философичность лермонтовского романа не воспринимается публикой и отодвигается в тень, зато разочарованность, холодная сдержанность и небрежность героя, трактуемые как маска тонкого и глубоко страдающего человека, становятся предметом подражания» 5 Журавлёва А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М.: Прогресс-Традиция, 2002. C. 218. . Появляется феномен «печоринства», вообще-то предсказанный ещё самим Лермонтовым в фигуре Грушницкого. Салтыков-Щедрин пишет в «Губернских очерках» о «провинциальных Печориных»; в «Современнике» печатается роман Михаила Авдеева Михаил Васильевич Авдеев (1821-1876) — писатель, литературный критик. После отставки со службы начал заниматься литературой: печатал повести и романы в журналах «Современник», «Отечественные записки», «Санкт-Петербургских ведомостях». Известность ему принесли романы «Тамарин» (1852) и «Подводный камень» (1862). В 1862 году Авдеева арестовали за связи с революционером Михаилом Михайловым и выслали из Петербурга в Пензу. В 1867 году он был освобождён от надзора. «Тамарин», где облик героя списан с Печорина, хотя Тамарин и относится к «людям дела». По адресу Печорина прохаживается ультраконсервативная беллетристика: одиозный Виктор Аскоченский Виктор Ипатьевич Аскоченский (1813-1879) — писатель, историк. Получил богословское образование, исследовал историю православия на Украине. В 1848 году издал первую книгу, посвящённую биографиям русских писателей. Известность Аскоченскому принёс антинигилистический роман «Асмодей нашего времени», вышедший в 1858 году. С 1852 года издавал ультраконсервативный журнал «Домашняя беседа». Два последних года жизни провёл в больнице для душевнобольных. выпускает роман «Асмодей нашего времени», главный герой которого — карикатура на Печорина с говорящей фамилией Пустовцев. Вместе с тем «Герой нашего времени» стал предметом серьёзной рефлексии в последующей русской литературе: чаще всего здесь называют Достоевского. Его герои — Раскольников, Ставрогин — во многом близки Печорину: как и Печорин, они претендуют на исключительность и по-разному терпят крах; как и Печорин, они ставят эксперименты над собственной жизнью и жизнью других.

Присутствие энтузиаста обдаёт меня крещенским холодом, и я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя

Михаил Лермонтов

Символисты, главным образом Мережковский, видели в Печорине мистика, посланника потусторонней силы (герои Достоевского, как и Печорин, безнравственны «не от бессилия и пошлости, а от избытка силы, от презрения к жалким земным целям добродетели»); марксистские критики, напротив, развивали мысль Белинского о том, что Печорин — характерная фигура эпохи, и возводили весь роман к классовой проблематике (так, Георгий Плеханов Георгий Валентинович Плеханов (1856-1918) — философ, политик. Возглавлял народническую организацию «Земля и воля», тайное общество «Чёрный передел». В 1880 году эмигрировал в Швейцарию, где основал «Союз русских социал-демократов за границей». После II съезда РСДРП Плеханов разошёлся во взглядах с Лениным и возглавил меньшевистскую партию. Вернулся в Россию в 1917 году, поддержал Временное правительство и осудил Октябрьскую революцию. Умер Плеханов через полтора года после возвращения от обострения туберкулёза. считает симптоматическим, что в «Герое» обойдён стороной крестьянский вопрос) 6 Найдич Э. Э. «Герой нашего времени» в русской критике // Лермонтов М. Ю. Герой нашего времени. М.: Изд-во АН СССР, 1962. С. 193. .

«Герой нашего времени» — один из самых переводимых русских романов. На немецкий отрывки из него перевели уже в 1842 году, на французский — в 1843-м, на шведский, польский и чешский — в 1844-м. Первый, достаточно вольный и неполный английский перевод «Героя нашего времени» появился в 1853 году; из последующих английских изданий, которых было больше двадцати, стоит упомянуть перевод Владимира и Дмитрия Набоковых (1958). Ранние переводчики часто жертвовали «Таманью» или «Фаталистом». Все эти переводы активно читались и оказывали влияние; один из французских переводов был опубликован в журнале Le Mousquetaire Александром Дюма; примечательно, что молодой Джойс, работая над первой версией «Портрета художника в юности» — «Героем Стивеном», — называл «Героя нашего времени» «единственной известной мне книгой, напоминающей мою» 7 Потапова Г. Е. Изучение Лермонтова в Великобритании и США // Творчество М. Ю. Лермонтова в контексте современной культуры. СПб.: РХГА, 2014. С. 234. .

В СССР и России «Герой нашего времени» экранизировался шесть раз и многократно инсценировался — вплоть до балета в Большом театре (2015, либретто Кирилла Серебренникова, композитор — Илья Демуцкий). Последние новинки в области паралитературы не хуже голосования наших экспертов доказывают, что «Герой нашего времени» остаётся внутри орбиты актуальных текстов: в одной из российских хоррор-серий вышел роман «Фаталист», где Печорину противостоят зомби.

Горная вершина Адай-Хох. 1885 год. Из альбома «Путешествие Морица Деши по Кавказу»

Что означает название романа? Почему Печорин — герой?

Как не раз бывало в истории русской литературы, исключительно удачное название предложил не автор. Сначала роман был озаглавлен «Один из героев начала века»: по сравнению с «Героем нашего времени» это название громоздко, компромиссно, уводит проблематику романа от современности. Название «Герой нашего времени» предложил издатель «Отечественных записок» Андрей Краевский Андрей Александрович Краевский (1810-1889) — издатель, редактор, педагог. Краевский начал редакторскую карьеру в «Журнале Министерства народного просвещения», после смерти Пушкина был одним из соиздателей «Современника». Руководил газетой «Русский инвалид», «Литературной газетой», «Санкт-Петербургскими ведомостями», газетой «Голос», но самую большую известность получил как редактор и издатель журнала «Отечественные записки», к участию в котором были привлечены лучшие публицисты середины XIX века. В литературной среде Краевский имел репутацию издателя скупого и очень требовательного. , один из самых успешных журналистов XIX века. Чутьё его не подвело: название сразу стало скандальным и определило отношение к роману. Оно будто заранее отметало возражения: критик Александр Скабичевский Александр Михайлович Скабичевский (1838-1911) — литературный критик. Начал печататься в 1860-х. С 1868 года стал сотрудником «Отечественных записок». Также Скабичевский редактировал журналы «Слово», «Новое слово», писал литературные фельетоны в «Биржевых ведомостях» и «Сыне отечества». В 1891 году вышла его книга «История новейшей русской литературы», которая пользовалась успехом у читателей. напрасно жалел, что Лермонтов «согласился на изменение Краевского, так как первоначальное заглавие более соответствовало значению в жизни того времени Печорина, который вовсе не олицетворял всю интеллигенцию 30-х годов, а был именно одним из её героев» 8 Скабичевский А. М. М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность. М.: Директ-Медиа, 2015. C. 145. .

Слово «герой» имеет два пересекающихся значения: «человек исключительной смелости и благородства, совершающий подвиги во имя великой цели» и «центральный персонаж». Первые читатели романа о Печорине не всегда различали эти значения, и Лермонтов указывает на эту амбивалентность в конце предисловия: «Может быть, некоторые читатели захотят узнать моё мнение о характере Печорина? — Мой ответ — заглавие этой книги. «Да это злая ирония!» — скажут они. — Не знаю». Характерно, что Лермонтов уклоняется от оценки: сам факт выбора такого героя, как Печорин, лежит вне «моралистической традиции предшествующей литературы» 9 Архангельский А. Н. Герои классики: продлёнка для взрослых. М.: АСТ, 2018. C. 373. .

К печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать

Михаил Лермонтов

В предисловии Лермонтов напрямую указывает, что «Герой нашего времени» — это собирательный образ: «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии». И тут же противоречит себе, указывая, что Печорин — не просто ходячая аллегория всех пороков, а правдоподобная, живая личность, реальный автор дневника: «Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина?» В конце концов, романтический герой-злодей, губящий дорогих ему людей, — совсем не изобретение Лермонтова: Печорин наследует здесь байроновским Гяуру и Конраду. В свою очередь, роковая скука, пресыщенность миром — болезнь другого байроновского героя, Чайльд-Гарольда.

Если между читателями и романтическими пиратами пролегала слишком явственная пропасть, то Чайльд-Гарольд и герой «Исповеди сына века» Мюссе были им понятнее. Однако значительной части читателей было непросто увидеть в Печорине героическое. И дело тут как раз в его двойственном положении: Печорин уникален, но в то же время его интересуют земные вещи, у него земные представления о защите чести. Читатели должны признать, что Печорин — их современник, часть их общества, и это ставит перед ними проблему, у которой нет однозначного разрешения.

В. А. Поляков. Фаталист. Иллюстрация к «Герою нашего времени». 1900 год

Почему в «Герое нашего времени» перепутан порядок событий?

Странности композиции — первое, на что обращают внимание, говоря о «Герое нашего времени». Более поздние приключения героя предшествуют более ранним, о его смерти мы узнаём в середине романа, повествование ведётся с нескольких точек зрения, части романа неравнозначны по объёму и значению. При этом «Герой нашего времени» — не собрание отдельных повестей: у романа есть внутренний сюжет, который восстанавливает всякий читатель. В своём предисловии к «Герою нашего времени» Владимир Набоков даже привязывает последовательность событий к точной датировке: действие «Тамани» происходит летом 1830 года; весной — летом 1832 года Печорин влюбляет в себя княжну Мери и убивает на дуэли Грушницкого, после чего его переводят служить в крепость в Чечне, где он знакомится с Максимом Максимычем; в декабре 1832-го происходит действие «Фаталиста», весной и летом 1833-го — «Бэлы», осенью 1837-го рассказчик и Максим Максимыч встречаются с Печориным во Владикавказе, а ещё годом или двумя позже Печорин умирает по дороге из Персии. По отношению к этой ясной фабуле композиция «Героя нашего времени» и впрямь запутана; по мысли Набокова, «весь фокус подобной композиции состоит в том, чтобы раз за разом приближать к нам Печорина, пока наконец он сам не заговорит с нами». Этот «фокус» подан очень естественно — мы знакомимся с историей Печорина в том же порядке, в каком её узнаёт основной, «рамочный» рассказчик — «автор-издатель» (не равный автору — Лермонтову!). Вначале нам показывают Печорина глазами простодушного Максима Максимыча, затем — глазами более проницательного рассказчика, который, впрочем, видится с героем всего несколько минут, и наконец — глазами самого Печорина: мы получаем доступ к его сокровенным мыслям, проникаем в его внутренний мир, где он уже ни перед кем не рисуется. По словам Александра Архангельского, логика композиции романа — «от внешнего к внутреннему, от простого к сложному, от однозначного к неоднозначному. От сюжета — к психологии героя» 10 Архангельский А. Н. Герои классики: продлёнка для взрослых. М.: АСТ, 2018. C. 353. . И хотя, по мнению Бориса Томашевского, на решение Лермонтова превратить цикл повестей о Печорине в роман могло повлиять устройство упомянутой в «Герое нашего времени» «Тридцатилетней женщины» Бальзака (этот роман сначала был «сборником самостоятельных новелл») 11 Томашевский Б. В. Проза Лермонтова и западно-европейская литературная традиция // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 469-516. (Лит. наследство; Т. 43/44). C. 508. , ясно, что именно соображения постепенного раскрытия героя здесь перевешивают.

Вид Пятигорска. Середина XIX века

Fine Art Images/Heritage Images/Getty Images

Почему в «Герое нашего времени» меняются рассказчики? Кто из них — основной?

Вопрос о рассказчике и смене точек зрения в «Герое нашего времени» напрямую связан с вопросом о композиции. В романе три рассказчика — «автор-издатель», Максим Максимыч и собственно Печорин; как отмечает чешский филолог Мирослав Дрозда, «даже «автор» не представляет собою единой, неизмененной «маски», а выступает в разных, противоречащих друг другу обликах»: в предисловии к роману он — литературный критик и критик нравов, затем — путешественник и слушатель, затем — издатель чужой рукописи. Различаются у этих авторских ипостасей и аудитории: адресаты авторского предисловия — вся читающая публика, уже знакомая с историей Печорина; адресат Максима Максимыча — «автор-издатель» (а адресаты «Максима Максимыча» — гипотетические читатели, напрасно ждущие этнографического очерка); наконец, дневник Печорина рассчитан только на него самого 12 Дрозда М. Повествовательная структура «Героя нашего времени» // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. XV. 1985. S. 5-6. . Вся эта игра нужна, чтобы постепенно «приблизить» к нам Печорина, а ещё — затем, чтобы отразить его в разных точках зрения, как в разных оптических фильтрах: впечатления Максима Максимыча и «автора-издателя» в конечном счёте накладываются на то, как Печорин видит себя сам.

Это множество оптик не согласуется с тем, как традиционно понимают устройство речи персонажей. Многие исследователи «Героя нашего времени» отмечают здесь несообразности. Тот же Максим Максимыч, передавая монологи Печорина или Азамата, впадает в совершенно несвойственный ему тон — а ведь, казалось бы, цитируя других, человек подлаживает их стиль речи под свой собственный. Но, несмотря на это, биография и жизненная философия Печорина в изложении Максима Максимыча ощутимо беднее, чем в изложении самого Печорина — инстанции, наиболее приближенной к авторской.

И здесь, конечно, встаёт вопрос о личности и стиле конечного «автора-издателя», собирающего всю историю воедино. Он многим похож на Печорина. Как и Печорин, он тоже странствует на перекладных, тоже ведёт путевые записки, тоже тонко воспринимает природу и способен радоваться, сопоставляя себя с ней («…какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром…»). В разговоре с Максимом Максимычем он со знанием дела говорит о печоринской хандре и вообще разделяет с Печориным «парадоксальное восприятие действительности» 13 Виноградов В. В. Стиль прозы Лермонтова // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 588. . Поразительная ремарка о смерти Печорина — «Это известие меня очень обрадовало» — перекликается с диким смехом, которым Печорин встречает смерть Бэлы. Возможно, именно ощущая родство с Печориным, он берётся судить его и публикует его записки, несомненно на него повлиявшие. Впрочем, от Печорина его отделяет серьёзная дистанция. Он печатает записки Печорина, думая, что эта «история души человеческой» принесёт людям пользу. Печорин никогда бы этого не сделал, и не из боязни исповеди: он, обладающий прекрасным слогом, равнодушен к своему дневнику; он говорит Максиму Максимычу, что тот может сделать с его бумагами что хочет. Это важный момент: ведь в черновиках «Героя нашего времени» Лермонтов не только оставляет Печорина в живых, но и даёт понять, что он готовил свои записи к публикации 14 Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М., Л.: Издательство академии наук СССР, 1961. C. 246-247. . Значит, Лермонтов хотел увеличить расстояние между героем и «автором-издателем», который относится к литературе куда почтительнее. Песню Казбича, переданную ему прозой, он перелагает стихами и просит прощения у читателей: «привычка — вторая натура». Так мы узнаём, что составитель «Героя нашего времени» — поэт.

Грузинская шашка. 1860-е годы

Wikimedia Commons

Похож ли Печорин на самого Лермонтова?

О сходстве и даже тождестве Печорина с его автором говорили многие современники Лермонтова. «Нет… сомнения, что если он не изобразил в Печорине самого себя, то по крайней мере идеал, сильно тревоживший его в то время, и на который он очень желал походить», — пишет Иван Панаев Иван Иванович Панаев (1812-1862) — писатель, литературный критик, издатель. Заведовал критическим отделом «Отечественных записок». В 1847 году вместе с Некрасовым начал издавать «Современник», для которого писал обзоры и фельетоны. Панаев — автор множества повестей и романов: «Встреча на станции», «Львы в провинции», «Внук русского миллионера» и другие. Был женат на писательнице Авдотье Панаевой, спустя десять лет замужества она ушла к Некрасову, с которым долгие годы жила в гражданском браке. , вспоминая «печоринские» черты характера Лермонтова: «пронзительные взгляды, ядовитые шуточки и улыбочки, желание показать презрение к жизни, а иногда даже и задорливость бретёра». «Известно, что он до некоторой степени изобразил самого себя в Печорине», — вторит Панаеву Тургенев. «Печорин — это он сам, как есть», — с полной уверенностью заявляет в письме Василию Боткину Василий Петрович Боткин (1811-1869) — литературный критик, публицист. В середине 1830-х годов сблизился с Белинским, участвовал в кружке Станкевича, публиковался в журналах «Телескоп», «Отечественные записки», «Московский наблюдатель». В 1855 году стал сотрудником «Современника» Некрасова. Боткин много путешествовал, после поездки в Испанию опубликовал в «Современнике» цикл «Письма об Испании». В конце 1850-х критик разошёлся во взглядах с демократами и начал защищать эстетический подход к искусству. Белинский 15 Щёголев П. Е. Книга о Лермонтове: В 2 выпусках. Вып. 2. Л.: Прибой, 1929. C. 19, 23, 45. . Екатерина Сушкова, в которую Лермонтов был влюблён, называла его «расчётливым и загадочным»: она имела право и на более нелестную характеристику, потому что Лермонтов, желая отомстить ей за равнодушие, спустя несколько лет повёл с ней примерно такую игру, какую Печорин ведёт с княжной Мери. «Теперь я не пишу романов — я их делаю, — пишет он другу в 1835 году. — Итак вы видите, что я хорошо отомстил за слёзы, которые кокетство mlle S. заставило меня пролить 5 лет назад; о!» Впрочем, Печорин не мстит княжне за отвергнутую когда-то любовь, а затевает интригу от скуки.

Литературовед Дмитрий Овсянико-Куликовский писал об «эгоцентризме натуры» Лермонтова: «Когда такой человек мыслит или творит, — его «я» не тонет в процессе мысли или творчества. Когда он страдает или наслаждается, — он явственно ощущает своё страдающее или наслаждающееся «я» 16 Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов. К столетию со дня рождения великого поэта. СПб.: Кн-во «Прометей» Н. Н. Михайлова, (1914). C. 6. . Печорин «справедливо признаётся наиболее субъективным созданием Лермонтова: это, можно сказать, его автопортрет», — без обиняков заявляет исследователь 17 Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов. К столетию со дня рождения великого поэта. СПб.: Кн-во «Прометей» Н. Н. Михайлова, (1914). C. 72. . Речь не только о внешних сходствах (военная служба на Кавказе, храбрость, игра в карты, готовность к дуэлям). Речь о тайных переживаниях — «похороненных в глубине сердца» лучших чувствах, желании быть принятым миром и отверженности. Противоречивые чувства Печорина («Присутствие энтузиаста обдаёт меня крещенским холодом, и я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя») находят параллель в отношениях Лермонтова с Белинским («На серьёзные мнения Белинского он начал отвечать разными шуточками»). Очевидно при этом, что и Печорин, и Лермонтов способны к рефлексии: они осознают, что больны «болезнью века», скукой и пресыщенностью.

У меня врождённая страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку

Михаил Лермонтов

Как и пушкинский Онегин, Печорин явно принадлежит к тому же кругу, что его автор. Он образован, цитирует Пушкина, Грибоедова, Руссо. Наконец, есть ещё одна важнейшая вещь, обусловленная самим устройством «Героя нашего времени». Петр Вайль и Александр Генис пишут: «Не стоит забывать, что Печорин — писатель. Это его перу принадлежит «Тамань», на которую опирается наша проза нюансов — от Чехова до Саши Соколова. И «Княжну Мери» написал Печорин. Ему Лермонтов доверил самую трудную задачу — объяснить самого себя: «Во мне два человека: один живёт в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его» 18 Вайль П. Л., Генис А. А. Родная речь. М.: КоЛибри, 2008. C. 114. .

С этим высказыванием Печорина перекликается ещё одно мемуарное свидетельство — князя Александра Васильчикова, литератора и секунданта Лермонтова на дуэли с Мартыновым: «В Лермонтове (мы говорим о нём как о частном лице) было два человека: один добродушный для небольшого кружка ближайших своих друзей и для тех немногих лиц, к которым он имел особенное уважение, другой — заносчивый и задорный для всех прочих его знакомых» 19 Щёголев П. Е. Книга о Лермонтове: В 2 выпусках. Вып. 2. Л.: Прибой, 1929. C. 188. . Итак, в отличие от Печорина, у Лермонтова был ближний круг, с которым он мог быть вполне откровенен; в свою очередь, Печорин далеко не со всеми держал себя заносчиво: например, его отношения с доктором Вернером вполне уважительны.

Итак, Печорин — не литературное alter ego Лермонтова, но, конечно, персонаж наиболее ему внятный и близкий. Филолог Ефим Эткинд вообще считает, что «настоящий Печорин без маски» — это поэт-романтик, способный тонко, с умилением переживать и великолепно описывать природу 20 Эткинд Е. Г. «Внутренний человек» и внешняя речь: Очерки психопоэтики русской литературы XVIII-XIX вв. М.: Языки русской культуры, 1998. C. 106-107. («постоянный, сладостно-усыпительный шум студёных ручьёв, которые, встретясь в конце долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок» — здесь ручейки уподоблены детям; «как поцелуй ребёнка» свеж и чист для Печорина кавказский воздух и так далее). Пейзажи — то, что часто остаётся за рамками обсуждения романов; между тем в прозе поэта на них стоит обращать особое внимание.

Михаил Лермонтов. Гравюра с акварели Кирилла Горбунова 1841 года

Печорин из «Княгини Лиговской» и Печорин из «Героя нашего времени» — это один и тот же Печорин?

Нет, это разные персонажи, между которыми, несомненно, есть преемственность. Печорин из незавершённой «Княгини Лиговской» «пытается с помощью внимательного наблюдения и анализа читать потаённые чувства других персонажей, но эти попытки оказываются бесплодными» 21 Kahn A., Lipovetsky M., Reyfman I., Sandler S. A History of Russian Literature. Oxford: Oxford University Press, 2018. P. 426. . Этот полезный навык пригодится и Печорину из «Героя нашего времени» — но он ни в чём не сомневается: он не читает чужие характеры, а заранее их знает. У первого Печорина есть сестра, которую он нежно любит; у второго, кажется, нет никаких близких родных. Печорин из «Княгини Лиговской» — человек непривлекательной внешности; портрет Печорина в «Герое нашего времени», при всей его противоречивости (которая должна подчеркнуть демоничность), изображает красивого и знающего о своей красоте человека. В «Княгине Лиговской», «чтоб немного скрасить его наружность во мнении строгих читателей», Лермонтов объявляет, что у родителей Печорина три тысячи душ крепостных; «Герой нашего времени» лишён такой иронии по отношению к герою (хотя сохраняет иронию по отношению к читателю). Первый Печорин компрометирует девушку, просто чтобы прослыть опасным соблазнителем; поступки второго Печорина обусловлены не столько праздностью, сколько роковой и глубокой противоречивостью характера.

В «Герое нашего времени» глухо упоминается какая-то петербургская история, вынудившая Печорина уехать на Кавказ, но нет данных, что это развязка конфликта, намеченного в «Княгине Лиговской». В черновиках «Героя» Печорин говорит о «страшной истории дуэли», в которой он участвовал. Борис Эйхенбаум полагает, что причины отъезда были политическими и Печорин мог быть связан с декабристами (потому-то «автор-издатель», имея в своём распоряжении целую тетрадь с описанием печоринского прошлого, отказывается до поры до времени её публиковать) 22 Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М., Л.: Издательство академии наук СССР, 1961. C. 254-265. . В любом случае в «Княгине Лиговской» нет и следа всей этой тайной биографии.

Дело, в конце концов, и просто в том, что «Княгиня Лиговская» и «Герой два нашего времени» — очень разные произведения. По выражению Эйхенбаума, русская проза 1830-х проводит «черновую» работу, подготавливающую появление настоящего русского романа. В отношении стиля «Княгиня Лиговская» испытывает сильное гоголевское влияние, а её светское содержание связано с такими текстами, как повести Бестужева-Марлинского и Одоевского, примиряющие романтический подход к реальности с нравоописательностью, в которой уже больше предвестия натуральной школы, чем влияния европейской прозы XVIII века. Прекратив движение в этом русле, Лермонтов совершает рывок вперёд и создаёт новаторский текст на излёте романтической традиции — эксперимент «Героя нашего времени» с романной формой и углубление романтического героя настолько убедительны, что порождают целый шлейф подражаний, хотя, казалось бы, эпоха романтизма уже позади.

Вместе с тем считать «Княгиню Лиговскую» совершенно неудачным опытом — несправедливость: одна только сцена объяснения Печорина с оскорблённым им бедным и гордым чиновником Красинским вполне стоит Достоевского. Некоторые черты и мысли Красинского Лермонтов передаст Печорину из «Героя нашего времени».

Михаил Лермонтов. Развалины на берегу Арагвы в Грузии. 1837 год

Михаил Лермонтов. Офицер верхом и амазонка. 1841 год

Чем так разочарован Печорин?

Если верить самому Печорину, причины его состояния нужно искать в его ранней молодости и даже детстве. Он исповедуется сначала Максиму Максимычу, а затем княжне Мери, жалуясь одному на пресыщенность светскими удовольствиями, женской любовью, военными опасностями, другой — на трагическое непонимание, которое он всю жизнь встречал от людей. «К печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать» — так говорит Печорин в изложении Максима Максимыча. Перед нами типично байроническая биография и рецепт от скуки: они умещаются, например, в канву «Паломничества Чайльд-Гарольда». Но в разочаровании Печорина усматривают не только «моду скучать», которую завели англичане. Разумеется, байроническая хандра и отверженность импонировали Печорину, хорошо знавшему Байрона. В советском и российском литературоведении есть традиция считать поведение лермонтовского героя следствием апатии, охватившей общество после провала восстания декабристов, в «ужасные» годы, как называл их Герцен 23 Гуревич А. М. Динамика реализма (в русской литературе XIX в.): Пособие для учителя. М.: Гардарика, 1995. C. 34; Гинзбург Л. Я. Творческий путь Лермонтова. Л.: Худ. лит., 1940. С. 162. . В этом есть доля истины: ещё Герцен возводил идеи Лермонтова к декабризму, а историческая травма — характерное оправдание для «болезней века» (так и у Мюссе герой «Исповеди сына века» ссылается на раны 1793 и 1814 годов). Но Печорина даже меньше, чем Евгения Онегина, волнуют идеалы свободы: он противопоставляет себя в том числе и обществу, в котором эти идеалы могут быть востребованы. Эти идеалы, безусловно, были важны для Лермонтова — и может быть, здесь кроется причина сходства между автором и героем: Лермонтов сообщает Печорину свои чувства, своё ощущение безвыходности, но не даёт ему своей мотивации. Возможно, чтобы компенсировать это, он придаёт портрету Печорина контрастные, противоречивые черты: «В его улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность», но на «бледном, благородном лбу» можно при усилии заметить «следы морщин, пересекавших одна другую и, вероятно, обозначавшихся гораздо явственнее в минуты гнева или душевного беспокойства». Глаза Печорина «не смеялись, когда он смеялся», а его тело, «не побеждённое ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными», может в минуту отдыха «изобразить какую-то нервическую слабость». Столь контрастный облик, согласно представлениям XIX века о физиогномике Определение личности человека, его физического и душевного здоровья по чертам лица. Сегодня физиогномика считается псевдонаучной дисциплиной. , обличает и противоречия в характере героя: действительно, читая «Журнал Печорина», мы можем видеть постоянные смены его настроения, перемежаемые опытами глубокого самоанализа.

Почему Печорина называют лишним человеком?

«Лишними людьми» называют персонажей, которые не встраиваются в социум в силу своей исключительности: среда не способна найти им применение. Печорина, наряду с Онегиным, считают родоначальником «лишних людей» в русской литературе. В толковании традиционного советского литературоведения Печорин не может раскрыть свой общественный потенциал и оттого занят интригами, игрой, соблазнением женщин. Эта точка зрения существовала и до Октябрьской революции. Так, в 1914 году Овсянико-Куликовский Дмитрий Николаевич Овсянико-Куликовский (1853-1920) — литературовед, лингвист. Преподавал в Новороссийском, Харьковском, Петербургском и Казанском университетах. С 1913 по 1918 год редактировал журнал «Вестник Европы». Изучал творчество Гоголя, Пушкина, Тургенева, Толстого, Чехова. Самой известной работой Овсянико-Куликовского стала «История русской интеллигенции», вышедшая в 1907 году. Изучал синтаксис русского языка, а также санскрит и индийскую философию. пишет о Печорине: «Как многие эгоцентрические натуры, он — человек с ярко выраженным и очень активным социальным инстинктом. Ему, для уравновешивания его гипертрофированного «я», потребны живые связи с людьми, с обществом, и всего лучше удовлетворила бы этой потребности живая и осмысленная общественная деятель-ность, для которой у него имеются все данные: практический ум, боевой темперамент, сильный характер, умение подчинять людей своей воле, наконец, честолюбие. Но условия и дух времени не благоприятствовали сколько-нибудь широкой и неза-висимой общественной деятельности. Печорин поневоле остал-ся не у дел, откуда его вечная неудовлетворенность, тоска и скука» 24 Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов. К столетию со дня рождения великого поэта. СПб.: Кн-во «Прометей» Н. Н. Михайлова, (1914). C. 78. .

Возможна и другая трактовка, скорее экзистенциального, а не социального характера. «У меня врождённая страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку», — говорит о себе Печорин. Здесь легко узнать характеристику другого типажа русской литературы — «подпольного человека» Достоевского, живущего за счёт негативного самоутверждения. Психологизм лермонтовской прозы — именно в понимании возможности подобного характера, глубоко индивидуалистичного, фрустрированного впечатлениями детства. Печорина, в конце концов, можно считать «лишним» в позитивном смысле: ни один другой герой романа не способен к такому «напряжённому самоуглублению» и «исключительной крепости субъективной памяти» 25 Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов. К столетию со дня рождения великого поэта. СПб.: Кн-во «Прометей» Н. Н. Михайлова, (1914). C. 83. . «Я глупо создан: ничего не забываю», — говорит Печорин; это свойство, в свою очередь, роднит его если не с Лермонтовым, то с писателем вообще — с человеком, способным изобрести и организовать мир, вложив в него собственный опыт. Несмотря на то что Печорин, как предполагает Лермонтов, портрет типичного человека своего поколения, собравший в себе все пороки времени, на самом деле он уникален — и именно поэтому привлекателен.

Похож ли Грушницкий на Печорина?

Время действия «Героя нашего времени» — пик увлечения романтическим искусством и романтическими штампами в русском аристократическом обществе. Эмоциональный шлейф от этого увлечения растянется ещё на долгие десятилетия, но конец 1830-х — то время, когда романтизм, в литературе уже проблематизированный и даже преодолённый (в первую очередь усилиями Пушкина), «идёт в народ». Отсюда и эпигонское, демонстративное поведение Грушницкого (например, его преувеличенная и пошлая куртуазность). Печорин ощущает, что Грушницкий — карикатура на того человека, каким является он сам: Грушницкий «важно драпируется в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания», что «нравится романтическим провинциалкам» (последнее высказывание — камень и в огород самого Печорина); он «занимался целую жизнь одним собою». «Пышные» слова имеются в запасе и у Печорина, но он не произносит их перед другими, доверяя их только своему дневнику», — замечает Овсянико-Куликовский 26 Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов. К столетию со дня рождения великого поэта. СПб.: Кн-во «Прометей» Н. Н. Михайлова, (1914). С. 94. . Вполне возможно, что Грушницкий раздражает Печорина не только тем, что он обезьянничает его поведение, но и тем, что он утрирует и выставляет напоказ его неприглядные стороны — становясь, таким образом, не карикатурой, а скорее кривым зеркалом. Если предполагать в «Герое нашего времени» нравоучительный компонент, то фигура Грушницкого гораздо сильнее, чем фигура Печорина, обличает типовой романтический образ жизни. Следующая в русской литературе итерация сниженной романтической фигуры — Адуев-младший из «Обыкновенной истории» Гончарова 27 Гинзбург Л. Я. О психологической прозе. О литературном герое. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2016. C. 130. . Впрочем, стоит учесть амбивалентное отношение Гончарова к своему персонажу: как мы сейчас увидим, неоднозначен в глазах автора и Грушницкий.

Разумеется, Лермонтов подчёркивает разницу между Печориным и Грушницким — вплоть до мелочей. Например, важный для романа мотив звёзд появляется в «Княжне Мери» только дважды: Грушницкий, произведённый в офицеры, называет звёздочки на эполетах «путеводительными звёздочками», Печорин же перед дуэлью с Грушницким волнуется, что его звезда «наконец ему изменит». «Простое сопоставление этих восклицаний убедительней всякого комментария рисует характеры героев и отношение к ним автора, — пишет филолог Анна Журавлёва. — У обоих высокий мотив звёзд возникает как бы по сходному бытовому поводу. Но у Грушницкого — «путеводительная звёздочка» карьеры, у Печорина — «звезда судьбы» 28 Журавлёва А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М.: Прогресс-Традиция, 2002. C. 203. .

Вместе с тем момент экзистенции, предельного, предсмертного состояния высвечивает в Грушницком глубину, которую Печорин, ставящий своего соперника в патовую ситуацию, не мог раньше в нём заподозрить. Грушницкий отказывается продолжать нечестную игру, предлагаемую ему гусарским капитаном, и жертвует собой, — возможно, чтобы искупить ранее совершенную подлость. Петр Вайль и Александр Генис пишут: «Грушницкий… перед смертью выкрикивает слова, которые никак не соответствуют дуэльному кодексу: «Стреляйте!.. Я себя презираю, а вас ненавижу. Если вы меня не убьёте, я вас зарежу ночью из-за угла». Это пронзительное признание совсем из другого романа. Быть может, из того, который ещё так нескоро напишет Достоевский. Жалкий паяц Грушницкий в последнюю секунду вдруг срывает маску, навязанную ему печоринским сценарием» 29 Вайль П. Л., Генис А. А. Родная речь. М.: КоЛибри, 2008. C. 116. . Примечательно, что в 1841 году знакомая Лермонтова Эмилия Шан-Гирей, которую Лермонтов «находил особенное удовольствие» дразнить, возвращает ему угрозу Грушницкого: «я вспылила и сказала, что ежели б я была мужчина, я бы не вызвала его на дуэль, а убила бы его из-за угла в упор» 30 Щёголев П. Е. Книга о Лермонтове: В 2 выпусках. Вып. 2. Л.: Прибой, 1929. C. 192. . Примечательно, наконец, что, высмеивая и убивая Грушницкого, Лермонтов выводит из-под удара Печорина. Жизненная цель Грушницкого — сделаться героем романа — действительно сбывается, когда Грушницкий попадает в записки Печорина и в роман Лермонтова. Но Печорин, острящий по этому поводу, тем самым отвергает возможные обвинения в литературности 31 Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М., Л.: Издательство академии наук СССР, 1961. C. 268. : он — живой человек, а не какой-то там герой романа.

В. А. Поляков. Княжна Мэри. Иллюстрация к «Герою нашего времени». 1900 год

Скала Лермонтова в Кисловодске. Открытка XIX века

Почему Печорин так нравится женщинам?

Когда героине романа Йена Флеминга «Из России с любовью», русской шпионке Татьяне Романовой, нужно придумать легенду о том, почему она якобы влюбилась в Джеймса Бонда (по-настоящему она влюбится в него уже потом), она скажет, что он напоминает ей Печорина. «Он любил играть в карты и только и делал, что ввязывался в драки» — так характеризует Печорина с чужих слов начальник Бонда. Репутация опасного мужчины, конечно, благоприятствует интересу противоположного пола, тем более если к ней добавляется физическая красота. «Он был вообще очень недурён и имел одну из тех оригинальных физиономий, которые особенно нравятся женщинам светским» — так «автор-издатель» заканчивает портрет Печорина. «Печориным просто нельзя не восхищаться — он слишком красив, изящен, остроумен», — считают Вайль и Генис; в результате этого восхищения «поколения школьников приходят к выводу — умный негодяй лучше добропорядочного дурака» 32 Вайль П. Л., Генис А. А. Родная речь. М.: КоЛибри, 2008. C. 115. .

«Негодяйство» Печорина проявляется в первую очередь в том, как он ведёт себя с женщинами. Это касается не столько «Бэлы», сколько «Княжны Мери», где он следует пушкинской максиме «Чем меньше женщину мы любим, / Тем легче нравимся мы ей» и выступает в роли знатока женщин («Нет ничего парадоксальнее женского ума; женщин трудно убедить в чём-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили себя сами»). Он раздражает и одновременно интригует княжну Мери, затем раскрывает ей душу в исповеди — будто бы искренней по содержанию, но произнесённой с расчётом (Печорин говорит, «приняв глубоко тронутый вид») — и добивается признания в любви. Эта игра с наивной княжной — вполне романтического свойства: Печорин становится «светским вариантом Демона», «сея зло без наслажденья» 33 Эткинд Е. Г. «Внутренний человек» и внешняя речь: Очерки психопоэтики русской литературы XVIII-XIX вв. М.: Языки русской культуры, 1998. C. 105. . Он упивается произведённым эффектом: «Все заметили эту необыкновенную весёлость. И княгиня внутренно радовалась, глядя на свою дочку; а у дочки просто нервический припадок: она проведёт ночь без сна и будет плакать. Эта мысль мне доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира... А ещё слыву добрым малым и добиваюсь этого названия!»

Современный психолог мог бы найти в Печорине черты перверзного нарциссиста : человека, идеализирующего самого себя и испытывающего потребность подчинять других своей воле. Такой человек запутывает и изматывает своего партнёра, который не в силах с ним расстаться. Он создаёт вокруг себя своего рода психологическое силовое поле и уверен в своей неотразимости — вспомним, как легко Печорин покупается на трюк, который проделывает с ним контрабандистка в «Тамани» (хотя и принимает меры предосторожности). Сложная личность Печорина не ограничивается этими чертами (перверзные нарциссисты, как правило, выбирают одну жертву на долгое время). Во многих других отношениях он благороден, а в своих неблаговидных поступках отдаёт себе отчёт. Ему трудно понять, почему его любит Вера, которая одна поняла его до конца, со всеми пороками и слабостями. Вера меж тем любит его «просто так» — и это единственная необъяснимая и подлинная любовь в романе.

Насколько самостоятельны женщины у Лермонтова?

«Вообще женские образы не удавались Лермонтову. Мери — типичная барышня из романов, напрочь лишённая индивидуальных черт, если не считать её «бархатных» глаз, которые, впрочем, к концу романа забываются. Вера совсем уже придуманная со столь же придуманной родинкой на щеке; Бэла — восточная красавица с коробки рахат-лукума» — так, в обычной своей манере, аттестует героинь романа Набоков. Вера не нравилась и Белинскому: «Лицо Веры особенно неуловимо и неопределённо. Это скорее сатира на женщину, чем женщина. Только что начинаете вы ею заинтересовываться и очаровываться, как автор тотчас же и разрушает ваше участие и очарование какою-нибудь совершенно произвольною выходкою».

Эта «произвольная выходка» — знаменательная проговорка: Белинский не готов видеть в «произволе» женщины сознательное решение автора. Между тем Вера — самая «субъектная» героиня Лермонтова. Именно она «ведёт» во взаимоотношениях с Печориным, именно она помогает запуститься интриге с Мери, наконец, именно она — одна из всех — поняла Печорина «совершенно, со всеми… слабостями, дурными страстями». Вера жертвует собой, надеясь, что Печорин когда-нибудь поймёт, что её любовь к нему «не зависела ни от каких условий»; потеряв Веру, Печорин выходит из себя, почти сходит с ума, моментально расстаётся со своим блестящим хладнокровием.

Другие женщины в «Герое нашего времени» гораздо «объектнее». Исследовательница Жеанн Гайт называет героиню, которую отвергает «лишний человек» в романтическом произведении, «обязательной женщиной»: она непременно присутствует возле героя и определяет его качества. В таком случае Бэла и Мери необходимы сюжету, чтобы показать неспособность Печорина к любви и верности 34 Kahn A., Lipovetsky M., Reyfman I., Sandler S. A History of Russian Literature. Oxford: Oxford University Press, 2018. C. 476-477. . «Я никогда не делался рабом любимой женщины; напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть, вовсе об этом не стараясь. <…> Надо признаться, что я точно не люблю женщин с характером: их ли это дело!..» — хвалится Печорин; «не стараясь» — это, положим, неправда, но отношение героя к женщинам из этих фраз ясно. Посмотрим, как оно реализуется.

Нет ничего парадоксальнее женского ума; женщин трудно убедить в чём-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили себя сами

Михаил Лермонтов

Описание Бэлы входит в «полный стандартный набор» 35 Вайль П. Л., Генис А. А. Родная речь. М.: КоЛибри, 2008. C. 112. романтических штампов о Кавказе: перед нами «высокая, тоненькая» дикарка, чьи «глаза чёрные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу». Нельзя сказать, что Бэла совершенно пассивна: она сама пропевает Печорину нечто «вроде комплимента», в минуту гордости и гнева на Печорина она вспоминает: «Я не раба его — я княжеская дочь!..»; она готова мстить за отца. «И в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!» — думает Максим Максимыч — единственный человек, чьими глазами мы видим Бэлу. «Мы не знаем, как воспринимают Бэлу Азамат или Печорин… — напоминает Александр Архангельский, — мы не допущены в её внутренний мир и можем лишь догадываться о глубине её радости и силе её страдания». Характерно, что единственный раз, когда покорённая Бэла совершает нечто по собственной воле, — ослушавшись Печорина, выходит из крепости, — заканчивается её гибелью.

Впрочем, если бы Бэла не ослушалась, то погибла бы всё равно, окончательно наскучив Печорину, который её так добивался. Сегодня уговоры Печорина могли бы войти в феминистский учебник как примеры виктимблейминга От английского victim — «жертва» и blame — «обвинять». Под виктимблеймингом понимают ситуацию, когда ответственность за насилие, физическое или психологическое, возлагается не на насильника, а на жертву. и газлайтинга Психологическое манипулирование, призванное заставить жертву сомневаться в собственной адекватности. Происхождение термина связано с голливудским фильмом «Газовый свет» (1944), в котором изображён этот вид психологического насилия. : «…Ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, — отчего же только мучишь меня? <…> Поверь мне, аллах для всех племён один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? <…> …Я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру»; наконец, он предлагает ей свободу, но в то же время сообщает, что едет подставить себя под пулю или удар шашки. Бедной Бэле ничего не остаётся, кроме как сдаться.

Так же объективируется поначалу и княжна Мери («Если бы можно было слить Бэлу и Мери в одно лицо: вот был бы идеал женщины!» — восклицает критик Шевырёв). Замечания Печорина о ней циничны — даже пустой Грушницкий замечает: «Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади». Ничего необычного в этом нет: Печорин и в «Тамани» заявляет, что «порода в женщинах, как и в лошадях, великое дело». Ещё циничнее та игра, которую он ведёт с Мери. Но когда эта игра подходит к финалу, Мери удаётся перерасти назначенную ей роль:

— …Видите ли, я перед вами низок. Не правда ли, если даже вы меня и любили, то с этой минуты презираете?

Она обернулась ко мне бледная, как мрамор, только глаза её чудесно сверкали.

— Я вас ненавижу... — сказала она.

А вот в «Тамани» уверенность Печорина в том, что ему покорится любая женщина, играет с ним злую шутку. Печорин не просто уверен в своей победе — он и странности в поведении контрабандистки, которые могли бы внушить ему сомнения, трактует в духе романтической литературы: «дикая» девушка кажется ему то Ундиной из баллады Жуковского, то гётевской Миньоной. Крах любовного приключения подан, как обычно у Лермонтова, иронически, но кажется, что эта ирония маскирует здесь разочарование.

В. А. Поляков. Бэла. Иллюстрация к роману М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». 1900 год

Зачем в романе Максим Максимыч?

Обыгрывая штамп «лишний человек», мы можем прийти к выводу, что на самом деле такого названия в романе заслуживает Максим Максимыч. Его последовательно игнорируют: умирающая Бэла не вспоминает о нём перед смертью, и это ему досадно; Печорин, встретившись с ним снова, обижает его грубостью и холодностью. Он отсутствует в активном движении сюжета почти так же, как «автор-издатель» романа, который сознательно (но не полностью) устраняется из текста.

Но, как и «автор-издатель», «маленький» и «лишний» человек Максим Максимыч на самом деле важнейший элемент в системе персонажей. Именно он запускает механизм повествования и играет не последнюю роль в судьбе героев (рассказывает Печорину о разговоре Казбича с Азаматом, ведёт Бэлу прогуляться на вал, где её увидит Казбич). Более того, в его руках в какой-то момент оказывается судьба всей истории Печорина: обиженный встречей, он готов пустить печоринские рукописи на патроны.

Я вступил в эту жизнь, пережив её уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге

Михаил Лермонтов

И сторонники, и противники Лермонтова отмечали, что Максим Максимыч — исключительно удачный образ. Белинский писал о «типе старого кавказского служаки, закалённого в опасностях, трудах и битвах, которого лицо так же загорело и сурово, как манеры простоваты и грубы, но у которого чудесная душа, золотое сердце» и говорил, что этот тип — «чисто русский, который художественным достоинством создания напоминает оригинальнейшие из характеров в романах Вальтера Скотта и Купера, но который, по своей новости, самобытности и чисто русскому духу, не походит ни на один из них»; свою апологию критик завершает пожеланием читателю «поболее встретить на пути вашей жизни Максимов Максимычей ». Критики отмечали сходство Максима Максимыча с одним из первых «маленьких людей» в русской литературе — Самсоном Выриным из «Станционного смотрителя»; читательская симпатия к Вырину переносится и на лермонтовского штабс-капитана.

Но помимо сюжетной и типологической у Максима Максимыча есть ещё две важные функции. Во-первых, он — основной источник этнографических сведений в «Бэле». Он понимает языки горских народов и прекрасно знает их обычаи и нравы, хотя и толкует их с позиции снисходительного европейца, вплоть до «Ужасные бестии эти азиаты!». Его опыт «старого кавказца», в котором Лермонтов обобщил собственные наблюдения и знания старших товарищей по службе, гарантирует достоверность сведений — при этом Лермонтов, конечно, осознаёт колониальную оптику своего персонажа, заставляя его произносить сентенции вроде: «Из крепости видны были те же горы, что из аула, — а этим дикарям больше ничего не надобно». Во-вторых, Максим Максимыч, как и доктор Вернер, в системе персонажей «Героя нашего времени» служит противовесом фигуре Печорина; явно ощутимая авторская симпатия к обоим персонажам (сообщённая Печорину и безымянному рассказчику) означает не только то, что они добрые и честные люди, но и то, что они необходимы сюжету, гармонизируют его. «Для того и введён в повествование этот персонаж, чтобы на его фоне сложное, путаное, но масштабное «печоринское» начало проступило особенно ярко», — замечает Александр Архангельский 36 Архангельский А. Н. Герои классики: продлёнка для взрослых. М.: АСТ, 2018. C. 362. .

В. А. Поляков. Максим Максимыч. Иллюстрация к роману М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени». 1900 год

В чем суть спора Печорина с Вуличем о предопределении?

Мотив судьбы так или иначе появляется во всех частях «Героя нашего времени». В «Фаталисте» вопрос о том, предначертана ли каждому его судьба, ставится с «финальной остротой» 37 Архангельский А. Н. Герои классики: продлёнка для взрослых. М.: АСТ, 2018. C. 359. . Пари Печорина с Вуличем состоит в следующем: Вулич утверждает, что предопределение существует, Печорин — что нет; Вулич подносит пистолет к виску и нажимает на курок: пистолет даёт осечку — значит, Вуличу не суждено умереть в этот раз, и он мог спокойно испытать судьбу. Легко заметить, что у этого пари странные условия: если бы пистолет выстрелил, можно было бы сказать, что так и должно было произойти и Вулич угадал свой роковой миг. Дело осложняется тем, что Печорин, ставящий против предопределения, на самом деле в него тайно верит: он видит, что на лице Вулича лежит печать смерти, «странный отпечаток неизбежной судьбы». Таким образом, предлагая Вуличу пари, он фактически готов стать инструментом этой судьбы и принести своему сопернику смерть.

Эта сложная игра с судьбой — очередное подтверждение двойственности героя. В Вуличе он впервые встречает ровню себе: человека бесстрашного и демоничного. Как и пародийный Грушницкий, этот двойник должен быть устранён, а его смерть должна подтвердить способность Печорина знать всё наперёд. Спасение Вулича поражает его, он начинает верить в предопределение осознанно — хотя вся его скептическая философия этому противится:

…Мне стало смешно, когда я вспомнил, что были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!.. <…> А мы, их жалкие потомки, скитающиеся по земле без убеждений и гордости, без наслаждения и страха, кроме той невольной боязни, сжимающей сердце при мысли о неизбежном конце, мы не способны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного счастия, потому знаем его невозможность и равнодушно переходим от сомнения к сомнению...

Мысль о предопределении неприятна Печорину и с прагматической точки зрения: ведь он «всегда смелее идёт вперёд, когда не знает, что его ожидает». Вскоре после пари Вулич действительно гибнет от руки пьяного казака — и Печорин поражён таким неожиданным разрешением спора о предопределении: Вулич, думавший, что должен жить, на самом деле должен был умереть. После этого Печорин рискует жизнью, помогая схватить убийцу Вулича. У этого поступка опять-таки двойная мотивировка: с одной стороны, Печорин решает так же, как Вулич, испытать судьбу — и превзойти своего двойника, остаться живым там, где Вулич погиб. С другой стороны, он помогает совершиться возмездию — и тем самым отдаёт убитому дань уважения.

Дуэльный пистолет Кухенройтера. Около 1830 года

Колониальный роман, рождающийся внутри романтизма, тесно связан с приключенческим жанром. В одних случаях он предполагает цивилизаторское, эксплуататорское, высокомерное отношение героя-европейца к коренному населению: вероятно, самый известный текст такого рода — «Копи царя Соломона» Генри Хаггарда (1885). В других случаях представитель цивилизации заводит с «аборигенами» дружбу, участвует в их приключениях, даже становится на их сторону; в качестве примеров можно назвать знакомые Лермонтову романы Фенимора Купера. Оба типа романа строятся на мифах — об «ужасном дикаре» и о «благородном дикаре». «Героя нашего времени» трудно отнести к одному из этих типов. К примеру, цивилизаторская снисходительность Максима Максимыча к «азиатам» и «татарам» оттеняется иронической характеристикой самого Максима Максимыча, а «автор-издатель» разделяет штампы о кавказцах довольно пассивно: характерно, что, попав в саклю, полную бедных путников, он называет их «жалкими людьми», а Максим Максимыч — «преглупым народом».

Русский «кавказский текст» первой половины XIX века отвечает романтическому, восходящему к Шеллингу требованию национального содержания для литературы. У национальной литературы должно быть и своё экзотическое; естественным образом для Лермонтова, вслед за Пушкиным и Марлинским, экзотическим полигоном становится Кавказ. Экзотика здесь важнее достоверной этнографии — уже в 1851 году журнал «Современник» оглядывался на русскую романтическую прозу со словами: «Недостаток фактических сведений обыкновенно пополнялся красотами цветистого слога, сделавшегося до того неизбежным в кавказских повестях, что одно время кавказская повесть и высокий слог были синонимами в русской литературе» 38 Виноградов В. В. Стиль прозы Лермонтова // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 565. . По замечанию Виктора Виноградова, «кавказский» лексикон Максима Максимыча «не выходит за пределы наиболее характерных бытовых названий и формул: мирнóй князь… кунак, кунацкая; джигитовка… сакля, духанщица, бешмет, гяур, калым »; и это притом, что Максим Максимыч — пограничный персонаж, который то «становится на точку зрения туземцев, то, напротив, переводит тамошние понятия и обозначения на язык русского человека» 39 Виноградов В. В. Стиль прозы Лермонтова // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 571-572. . Этнонимы у Лермонтова условны: неразличение между черкесами, чеченцами, «татарами» задаёт головную боль комментаторам Лермонтова 40 Дурылин С. Н. «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова. Комментарии. М.: Учпедгиз, 1940. . Неосознанное пренебрежение видно и в речах Печорина, который называет Бэлу пери — то есть персонажем персидской демонологии, не имеющим отношения к Кавказу.

В описаниях Кавказа у Лермонтова много двойственности. С одной стороны, он с удивительным искусством говорит о горных вершинах, речках, ущельях; превосходный знаток Кавказа, он явно передаёт собственное восхищение кавказской природой. Его описания разительно, иногда почти дословно совпадают с пушкинским «Путешествием в Арзрум», но гораздо красочнее, насыщенней; те же впечатления отразились в «Демоне» и «Мцыри». С другой стороны, он способен, снижая регистр, вспомнить «чугунный чайник — единственную отраду мою в путешествиях» или даже, будто боясь быть принятым за Марлинского, демонстративно отказаться следовать жанру: «Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не станет». Вся эта двойственность — признак неустоявшегося отношения Лермонтова к кавказскому экзотизму и романтической мифологии. Чтобы снять эту проблему, он, как всегда, прибегнет к иронии — так появится «Тамань», где, по словам Бориса Эйхенбаума, «снимается налёт наивного «руссоизма» 41 Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М., Л.: Издательство академии наук СССР, 1961. C. 279. . Если покорение женщины для Печорина некоторым образом параллельно покорению Кавказа, то в «Тамани» погоня за очередной «дикаркой» оканчивается комической катастрофой.

Карта Кавказского края до 1832 года

Как связан «Герой нашего времени» с «Евгением Онегиным»?

Первое сходство героев Пушкина и Лермонтова видно на самом внешнем уровне: обе фамилии, Онегин и Печорин, не существовали в реальности и происходят от названий рек — Онеги и Печоры. Отталкиваясь от этого, Белинский писал, что «несходство их между собою гораздо меньше расстояния между Онегою и Печорою»: Печорин — «это Онегин нашего времени». Характерно, что в черновиках «Княгини Лиговской» Лермонтов один раз по ошибке называет своего Печорина Евгением. Очевидны и сюжетные параллели: любовь княжны Мери к Печорину, в которой она признаётся сама, напоминает нам о признании Татьяны Онегину; дуэль с Грушницким — младшим другом Печорина — вторит дуэли Онегина с Ленским даже в мотивировке: Онегин, чтобы позлить Ленского, танцует с Ольгой; Печорину скучно, и он разыгрывает с Грушницким комедию для собственного увеселения. В фигуре Грушницкого, эталонного «вульгарного романтика», очень многое сходно с Ленским:

Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания. Производить эффект — их наслаждение; они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. <…> Его цель — сделаться героем романа.

<…> …Я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что... тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнётся! Да и к чему? Что я для вас! Поймёте ли вы меня?» — и так далее.

Всё это, не правда ли, напоминает «тёмные и вялые» вирши Ленского, в которых Пушкин пародирует ходовой поэтический романтизм, и его чрезмерную аффектацию в личных отношениях (впоследствии эти излияния хорошенькой соседке спародирует Гончаров в «Обыкновенной истории»). Слово «пародия» здесь повторяется не напрасно: сама «Княжна Мери» находится с «Евгением Онегиным» в отчасти пародических отношениях 42 Святополк-Мирский Д. П. История русской литературы. Новосибирск: Издательство «Свиньин и сыновья», 2014. C. 253. , которые не отменяют лермонтовского восхищения Пушкиным. Чтобы осознать это, посмотрим на то, чем герои Лермонтова отличаются от пушкинских. В их психологических портретах есть двойственность, некое подчёркнутое тёмное начало. Возвращаясь к гидронимическому сходству, можно вспомнить замечание Бориса Эйхенбаума: «Онега течёт ровно, в одном направлении к морю; русло Печоры изменчиво, витиевато, это бурная горная река» 43 Эйхенбаум Б. М. Статьи о Лермонтове. М., Л.: Издательство академии наук СССР, 1961. C. 235. . Ленский, конечно, не способен на подлость в духе Грушницкого, который сначала распускает о Печорине и об отвергнувшей его Мери грязные сплетни, а затем хочет одурачить Печорина, по совету товарища не зарядив его пистолет. То же и с Печориным: как пишет филолог Сергей Кормилов, «невозможно вообразить Онегина на балконе чужого дома подглядывающим в окно Татьяны, а Печорин, выбираясь таким путём от Веры, чужой жены, удовлетворяет своё любопытство, заглянув в комнату

Как «Герой нашего времени» связан с поэзией Лермонтова?

Параллели между романом и лирикой Лермонтова отмечались не раз, в том числе на структурном уровне. Анна Журавлёва считает, что роман Лермонтова объединён не только сюжетом, но и «словесно-смысловыми мотивами, характерными для поэзии Лермонтова… так, как бывает объединён лирический цикл» 46 Журавлёва А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М.: Прогресс-Традиция, 2002. C. 204. . Ещё раньше Набоков замечал, что вложенность снов и смена точек зрения в стихотворении «Сон» («В полдневный жар в долине Дагестана…») «сродни переплетению пяти рассказов, составивших роман Лермонтова».

Психологическая близость Печорина к Лермонтову делает переклички романа с лермонтовской лирикой неизбежными. Так, уже в раннем стихотворении «1831-го, июня 11 дня» можно увидеть мотивы исповедальных монологов Печорина, его двойственности, непонимания со стороны окружающих:

Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала. Я любил
Все обольщенья света, но не свет,
В котором я минутами лишь жил…

Никто не дорожит мной на земле,
И сам себе я в тягость, как другим;
Тоска блуждает на моём челе.
Я холоден и горд; и даже злым

Толпе кажуся; но ужель она
Проникнуть дерзко в сердце мне должна?
Зачем ей знать, что в нём заключено?
Огонь иль сумрак там — ей всё равно.

Только в природе герой стихотворения находит утешение, и печоринские описания природы Кавказа вторят лермонтовской лирике. Сравним: «Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка…» и «Воздух там чист, как молитва ребёнка; / И люди, как вольные птицы, живут беззаботно». Отношения героя с людьми на этом фоне — продукт раздражения: находясь среди них, Печорин не может показать «себя настоящего». Так и героя стихотворения Лермонтова, вспоминающего прекрасное детство (ребёнком он был «царства дивного всесильный господин»), раздражает общество, в котором он вынужден находиться: «О, как мне хочется смутить весёлость их / И дерзко бросить им в глаза железный стих, / Облитый горечью и злостью!..»

Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее — иль пусто, иль темно,
Меж тем, под бременем познанья и сомненья,
В бездействии состарится оно.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом,
И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели,
Как пир на празднике чужом.

«Я вступил в эту жизнь, пережив её уже мысленно, и мне стало скучно и гадко, как тому, кто читает дурное подражание давно ему известной книге», — соглашается Печорин.

Вот «автор-издатель» обращается в мыслях к воющей метели: «И ты, изгнанница, плачешь о своих широких, раздольных степях!», а вот Лермонтов пишет о тучках небесных: «Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники, / С милого севера в сторону южную». Вот Печорин губит Бэлу, а Демон — Тамару. В поэме «Измаил-Бей» мы найдём описания кавказских обычаев, похожие на описания из романа… Примеры перекличек можно ещё множить, но ясно, что между «Героем нашего времени» и поэзией Лермонтова существует прочная связь. В конце концов, стихи есть и в самом романе: «автор-издатель» по привычке переводит на русский песню Казбича, а Печорин записывает песню контрабандистки. Обе песни отличает стилизация народной поэзии: в песне Казбича применена типичная фольклорная формула («Золото купит четыре жены, / Конь же лихой не имеет цены»), а в последней строке ритмическая вариация — выпуск одного слога — создаёт впечатление вольной, некнижной поэтической речи. «Аутентичная» песня контрабандистки написана и вовсе разностопным народным стихом («Как по вольной волюшке — / По зелёну морю, / Ходят всё кораблики / Белопарусники…») с

Что Печорин делал в Персии?

Печорин умирает, возвращаясь из Персии. Так сбывается пророчество Максима Максимыча о том, что он дурно кончит. Сам Печорин в «Бэле» говорит: «Как только будет можно, отправлюсь — только не в Европу, избави боже! — поеду в Америку, в Аравию, в Индию, — авось где-нибудь умру на дороге!» Так и происходит; Печорин, которому предсказывали гибель «от злой жены», нагадывает себе другую смерть.

В своей статье «Зачем Печорин ездил в Персию?» 47 Ермоленко С. И. Зачем Печорин ездил в Персию? // Филологический класс. Т. V. № 17. 2007. С. 41-48. филолог Светлана Ермоленко суммирует возможные ответы на этот вопрос. Комментатор романа Сергей Дурылин полагает, что для Печорина путешествие в Персию, которая находится в зоне дипломатических интересов России, — комфортабельный способ «утолить тягу к Востоку, почерпнутую из Байрона», а заодно и сбежать от «казарменной николаевщины». Борис Эйхенбаум, в соответствии со своей теорией о декабризме Печорина, видит в этом не прихоть, а выражение «характерных последекабристских настроений» (в Персию хочет незадолго до смерти отправиться Веневитинов, «в Аравии, в Иране золотом» ищет счастья Ижорский, герой драмы Кюхельбекера). Ермоленко возражает Дурылину: по сравнению с грибоедовским временем политическая ситуация в Персии ещё усложнилась — эти места были «театром беспрерывных, с начала XIX века, военных действий». Таким образом, Печорин мог сознательно искать смерти. Не забудем, что по прямой хронологии события «Бэлы» — последнее приключение Печорина. Вполне возможно, что оно надломило его байронический характер: когда Максим Максимыч напоминает ему о Бэле, Печорин бледнеет и отворачивается. Он не беспокоится больше о судьбе своих записей, которые, как он когда-то считал, должны были стать для него «драгоценным воспоминанием»; ему теперь одна дорога — к гибели.

Связь Персии со смертью должна была напомнить любому светскому читателю о гибели в Тегеране Грибоедова. Один из главных эпизодов «Путешествия в Арзрум», на которое Лермонтов явственно опирается, — встреча Пушкина с мёртвым «Грибоедом», и перед нами, таким образом, ещё одна отсылка к пушкинскому произведению (Борис Эйхенбаум считает, что таким образом Лермонтов отдаёт дань уважения «полуопальному» Пушкину). Известно, что Лермонтов собирался взяться за новый роман «из кавказской жизни», «с персидской войной»; в этом романе он хотел описать и смерть Грибоедова. Ермоленко обращает внимание: Пушкин сетовал на то, что Грибоедов «не оставил своих записок»; Печорин, на Грибоедова совсем не похожий, свои записки как раз оставил, позволив другим прочитать свою «историю души».

Наконец, ещё одно соображение. «Америка, Аравия, Индия», да и Персия, куда стремится Печорин, — пространства не просто экзотические для русского человека, а вовсе не изведанные. Это своего рода «тот свет», потусторонний мир. Получается, что Персия для Печорина — такой же знак гибели, как Америка для героев Достоевского, продолжателя лермонтовской психологической и экзистенциальной традиции.

список литературы

  • Архангельский А. Н. Герои классики: продлёнка для взрослых. М.: АСТ, 2018.
  • Виноградов В. В. Стиль прозы Лермонтова // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 517–628.
  • Гинзбург Л. Я. О психологический прозе. О литературном герое. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2016.
  • Гуревич А. М. Динамика реализма (в русской литературе XIX в.): Пособие для учителя. М.: Гардарика, 1995.
  • Дрозда М. Повествовательная структура «Героя нашего времени» // Wiener Slawistischer Almanach. Bd. XV. 1985. S. 5–34.
  • Дурылин С. Н. «Герой нашего времени» М. Ю. Лермонтова. Комментарии. М.: Учпедгиз, 1940.
  • Ермоленко С. И. Зачем Печорин ездил в Персию? // Филологический класс. Т. V. № 17. 2007. С. 41–48.
  • Журавлёва А. И. Лермонтов в русской литературе. Проблемы поэтики. М.: Прогресс-Традиция, 2002.
  • Кийко Е. И. «Герой нашего времени» Лермонтова и психологическая традиция во французской литературе // Лермонтовский сборник. Л.: Наука, 1985. С. 181–193.
  • Кормилов С. И. М. Ю. Лермонтов // Русская литература XIX–XX веков: В 2 т. Т. 1. М.: Изд-во Московского университета, 2001. С. 137–173.
  • Найдич Э. Э. «Герой нашего времени» в русской критике // Лермонтов М. Ю. Герой нашего времени. М.: Изд-во АН СССР, 1962. С. 163–197.
  • Овсянико-Куликовский Д. Н. М. Ю. Лермонтов. К столетию со дня рождения великого поэта. СПб.: Кн-во «Прометей» Н. Н. Михайлова, .
  • Перльмуттер Л. Б. Язык прозы М. Ю. Лермонтова // Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова: Исследования и материалы: Сб. первый. М.: ОГИЗ; ГИХЛ, 1941. С. 310–355.
  • Потапова Г. Е. Изучение Лермонтова в Великобритании и США // Творчество М. Ю. Лермонтова в контексте современной культуры. СПб.: РХГА, 2014. С. 232–248.
  • Сартаков Е. В. С. А. Бурачок - критик романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» // Вестник МГУ. Сер. 10. Журналистика. 2015. № 6. С. 193–203.
  • Скабичевский А. М. М. Ю. Лермонтов. Его жизнь и литературная деятельность. М.: Директ-Медиа, 2015.
  • Святополк-Мирский Д. П. История русской литературы. Новосибирск: Издательство «Свиньин и сыновья», 2014.
  • Томашевский Б. В. Проза Лермонтова и западно-европейская литературная традиция // Литературное наследство. Т. 43/44: М. Ю. Лермонтов. Кн. I. М.: Изд-во АН СССР, 1941. С. 469–516. (Лит. наследство; Т. 43/44).
  • Щёголев П. Е. Книга о Лермонтове: В 2 выпусках. Вып. 2. Л.: Прибой, 1929.
  • Эткинд Е. Г. «Внутренний человек» и внешняя речь: Очерки психопоэтики русской литературы XVIII–XIX вв. М.: Языки русской культуры, 1998.
  • Kahn A., Lipovetsky M., Reyfman I., Sandler S. A History of Russian Literature. Oxford: Oxford University Press, 2018.

Весь список литературы

Введение. История создания произведения, основная идея.

«Герой нашего времени» по праву может называться жемчужиной русской литературы. Лермонтов довольно долго вынашивал идею создания романа и продолжительное время работал над ним. Литературоведы разделяют предварительный период на три отдельных промежутка времени. Начальный этап относится к 1836 году, именно тогда юный поэт Лермонтов решил утвердить себя на пьедестале современной литературы и создать нечто такое, что абсолютно поразило бы его современников. Уже тогда он решил, что главное действующее лицо будет молодой дворянин, олицетворяющий в своем образе существующее поколение молодых людей. Он хотел отразить все противоречия, бушующие в юной порывистой душе, создать метущуюся личность, что впоследствии у него прекрасно получилось. По признанию Лермонтова на него произвело огромное впечатление прочтение романа «Евгений Онегин» Пушкина. Оно вдохновило его и настроило на плодотворную фундаментальную работу.

После написания посмертной эпитафии на смерть Пушкина Лермонтов отправляется в ссылку на Кавказ, где начинает воплощать в жизнь свой замысел по написанию романа. Так начался второй этап по созданию романа. Данная поездка в каком-то смысле пришлась для писателя очень кстати, ведь именно посетив Тамань, казачьи станицы и поселения горцев, Лермонтов точно понял, о чем он хочет писать. Определился круг действующих лиц и сюжетная линия.

  • 1839 год - «Бэла» (при публикации «Из записок офицера на Кавказе»)
  • 1839 год - «Фаталист»
  • 1840 год - «Тамань»
  • 1840 год - «Княжна Мери»
  • 1840 год - Выход полной версии романа с авторскими ремарками и добавленной частью «Максим Максимович»

Основной идеей автора было показать положение дел в современной ему последекабристской России, создать живые реалистичные образы героев. Главная проблема романа - проблема личности и времени, когда были утрачены старые идеалы, а новых пока не существовало. Печорин и его современники по праву могут называть себя людьми потерянного поколения, они не знают, чего хотят от жизни. По словам автора, портрет Печорина - это «портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии». Любопытен тот факт, что сам Лермонтов ни разу за весь процесс повествования не проявляет своего отношения и оценки поведения Печорина. Он даже не говорит однозначно о том, в каком смысле он применяет к нему характеристику «герой».

Анализ произведения

Сюжетная линия, особенности композиции

Главной особенностью композиционного строения романа является хронологическая несогласованность. Главы расположены не порядку, происходящие в них события непоследовательны. Это один из главных приемов выразительности, через который автор пытался выразить основную мысль подобным образом. Так, Лермонтов дает нам понять, что окружающие нас события и их последовательность никак не могут повлиять на нашу судьбу. Сильно лишь то, что творится в душе человека, его мысли и поступки. Благодаря расположению глав читатель постепенно начинает погружаться во внутренний мир Печорина, понимать мотивы его поступков и проникается к нему симпатией и сочувствием.

Что касается жанровой принадлежности, то «Герой нашего времени» можно охарактеризовать как психологически-социальный роман. В построении сюжета абсолютно отсутствует завязка или экспозиция, то есть читатель ровным счетом ничего не знает о жизни Печорина до его приезда на Кавказ. Кульминацией же является отдельно взятая ситуация каждой из повестей. Развязкой является весть о смерти Печорина, отраженная в предисловии к «Журналу Печорина». При этом момент развязки приходится на середину романа.

Таким образом, мы можем заметить, что, как и идея, так и сюжет и композиция романа очень сложны и служат элементами выразительности, постепенно раскрывающими проблематику произведения и образ главного героя.

Главные герои

Григорий Печорин представитель дворянства, молодой повеса родом из Петербурга. В душе является несчастным человеком, который тяготиться своим бессмысленным существованием. Он разочарован в любви и женщинах, не верит в существовании теплых дружеских отношений и искренней любви. Он крайне неординарная и яркая личность, которая, несмотря на множество его недостатков, не отталкивает читателя, а, напротив, привлекает своими переживаниями, заставляет сочувствовать и сопереживать ему. Изнутри его раздирает множество противоречий. Наиболее полное представление о личности героя мы получаем из уст Максима Максимовича. Однако, в силу своей недалекости, мужчина представляет Печорина несколько в однобоком свете. Он не понимает, что движет героем, не может найти оправдание его холодности и эгоизму.

Грушницкий

Антиподами Печорина являются Грушницкий и Вернер. Грушницкому хочется, главным образом, красоваться и показывать себя с наилучшей стороны, при том, что в душе юноши абсолютная пустота. Печорин же, поступая не всегда положительно, на самом деле глубоко благородный и отчаянно смелый человек, в последнюю очередь думая о напускном лоске и репутации честного человека.

Вернер же поначалу кажется читателю человеком близким по духу Печорину, ведь у них множество схожих черт характера, скептицизм, циничность, холодность и жесткость. Однако, Вернер, оказывается на деле типичным пустословом, не готовым отстаивать принципиальную позицию и ставить себя в противовес целому обществу. Оба этих мужских типа помогают нам лучше понять характер Печорина, как бы оттеняя и выделяя черты его характера и особенности личности.

Княжна Мери

Все женские образы, использованные Лермонтовым на страницах романа абсолютно разные. Единственное, что их объединяет - понимание сокровенного желания и главного стремления Печорина, которое постепенно приходит к читателю. А именно - это отчаянное желание любить и быть любимым одной единственной женщиной. Увы, этому так и не суждено случиться.

Заключение

Роман был принят российскими читателями на «ура». Он поражал, восхищал, волновал и никого не мог оставить равнодушным. Настолько ярок и реалистичен был образ Печорина, настолько злободневна была поднятая Лермонтовым проблема потерянного времени. Здесь есть все элементы прозы: и философские размышления, и роман, и лирическая повесть.«Герой нашего времени» - глубоко обличающий роман, бьющий точно в цель. Ведь Лермонтов осуждает не героя, склонного совершать ошибки. Если задуматься, кто из нас их не совершает? Объект его осуждения - именно пустое и ничтожное время, не несущее никаких идеалов и ценностей, потерянное поколение людей, не сумевших найти себя в жизни.

Критики признают сходство героев романа с романом «Евгений Онегин», это не случайно, ведь именно прочтение шедеврального произведения Пушкина подвигло создать Лермонтова столь же монументальный роман. В каком-то смысле Печорин, тот же Онегин, только в промежутке 30 - 40 годов 19 века. Стоит отметить, что Печорин - все же личность более зрелая, нежели Онегин. Он эгоист, но эгоист, страдающий от собственных поступков, глубоко осуждающий себя, но не имеющий возможности измениться. Он способен к более глубокому самоанализу, смиряется и несет свои поступки и грехи как тяжкий крест.

Анализируя роман, можно проследить развитие самого автора, он постепенно переходит из разряда юношеской прозы к нечто более содержательному и серьезному. Мы можем отметить значительный творческий рост автора, прогресс его идей и улучшенное качество изобразительно-выразительных инструментов.

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Михаил Юрьевич Лермонтов
Герой нашего времени

© Дунаев М., вступительная статья, 2000

© Николаев Ю., иллюстрации, 2000

© Оформление серии. Издательство «Детская литература», 2002


М. Дунаев
«История души человеческой»

Что за название – «Герой нашего времени»? В чем его смысл? Напрашивается привычное: типичный представитель своего времени, характернейший характер, характеризующий уровень развития общества, точнее – поколения молодых людей того времени. Так ли? Печорин более похож на исключение – свойствами своей натуры. Правда, сквозь исключительность вернее всего проясняется именно присущее многим, так что не пренебрежем и расхожим толкованием.

Но социальное прочтение всем уже наскучило, если не сказать сильнее. Да и что нам социальные характеристики давно ушедших времен?

Надо учитывать и иронию, в чем сам автор настойчиво наставлял читающую публику и в основном предисловии, и в предисловии к «Журналу Печорина», а авторскими предупреждениями пренебрегать не следует, хотя они порою сознательно обманчивы. Ирония же, как известно, есть употребление слова в противоположном значении. Слово «герой», стало быть, может обрести противозначный смысл: антигерой. Перед нами как-никак художественный текст.

И вообще разгадывать загадки, заданные Лермонтовым, плодотворнее и интереснее, подбираясь к ним с иной стороны: не занимаясь социально-историческими изысканиями, но пытаясь постигнуть художественное совершенство произведения. Все-таки роман Лермонтова есть литературный шедевр.

Лермонтов явил себя в литературе не только как великий поэт, но и как гениальный прозаик.

Лермонтовскую прозу еще Гоголь определил поэтически: б л а г о у х а н н а я. Чехов восхищался: «Я не знаю языка лучше, чем у Лермонтова. Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, по предложениям, по частям предложения… Так бы и учился писать».

Лермонтовский синтаксис, мастерство построения фразы, завораживающий ритм всей прозы – бесспорны. Вот образец, на котором, следуя совету Чехова, следует учиться писать:

«И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяною корою, то с пеною прыгая по черным камням».

Подобная конструкция, бессоюзное сложное предложение, сочетающее ряд сложноподчиненных, включающее обособленные второстепенные члены и иные усложнения, – представляет немалую трудность, ибо, помимо выразительной ясности смысла, сама выразительность описания должна раскрываться в четком ритме составных частей, лишенном однообразия, но строго выдержанном. Еще более замечательна единая завершающая фраза повести “Княжна Мери”, синтаксис которой можно определить как виртуозный: это тот уровень владения прозою, когда никакие технические препятствия не существуют для мастера, достигшего совершенства:

«Я, как матрос, рожденный и выросший на палубе разбойничьего брига; его душа сжилась с бурями и битвами, и, выброшенный на берег, он скучает и томится, как ни мани его тенистая роща, как ни свети ему мирное солнце; он ходит себе целый день по прибрежному песку, прислушивается к однообразному ропоту набегающих волн и всматривается в туманную даль: не мелькнет ли там на бледной черте, отделяющей синюю пучину от серых тучек, желанный парус, сначала подобный крылу морской чайки, но мало-помалу отделяющийся от пены валунов и ровным бегом приближающийся к пустынной пристани…»

На подобное достаточно лишь молча указать, не разрушая того впечатления гармонии, какое не может не испытать всякий, хоть сколько-нибудь восприимчивый к совершенству художественного языка.

Справедливости ради нужно указать и на один существенный недостаток архитектоники романа: слишком навязчивое употребление некоего условного приема, без которого развитие событий просто не могло бы осуществляться. Этот прием отмечен давно: в романе «Герой нашего времени» основные персонажи слишком часто «случайно» подслушивают и подсматривают, сообразуя в дальнейшем свои поступки с обретенными подобным образом сведениями о ситуации, о характерах и намерениях тех, с кем им приходится сталкиваться в ходе развития действия.

Например, в повести «Бэла» Максим Максимыч ненамеренно подслушивает разговор Казбича с Азаматом, предлагавшим в обмен на коня украсть собственную сестру, а затем узнавший о том Печорин организует само похищение. В «Тамани» Печорин опять-таки случайно становится незримым свидетелем разговора контрабандистов, что роковым образом изменило их судьбу. В «Княжне Мери» Печорин же незримо присутствует при заговоре его недоброжелателей, вознамерившихся жестоко посмеяться над ним во время дуэли. И так далее.

Приверженность такой условности объясняется у Лермонтова, скорее всего, некоторой невыработанностью приемов, побуждающих сюжетное движение повествования, – в литературе того времени.

Встречаем в романе и некоторые отголоски романтического мироотображения – прежде всего в построении характера Печорина, несомненно родственного некоторыми чертами стереотипным натурам, какими изобилует романтизм. Это ощутимо хотя бы в той завершающей фразе повести «Княжна Мери», где главный герой сравнивает себя с «матросом разбойничьего брига»: корсары и разбойники слишком часто появляются в романтических поэмах (да и у того же Лермонтова), чтобы такое сопоставление возникло случайно. Исключительная индивидуальность с сильными страстями – это не новость для литературы. Но заслуживает восхищения мастерство, с каким Лермонтов вплетает такой отчасти построенный по шаблону характер в ткань реалистической психологической прозы – без фальши и натяжки, – прозы, основы которой он же и заложил.

Роман «Герой нашего времени» – первый в русской литературе психологический роман, и один из совершенных образцов этого жанра.

Психологический анализ характера главного героя осуществляется в сложном композиционном построении романа, композиция которого причудлива нарушением хронологической последовательности основных его частей. И пусть это стало уже общим местом всех критических разборов «Героя нашего времени», не пренебрежем вновь обратиться к осмыслению композиции произведения как одной из важнейших его художественных особенностей.

Роман состоит из пяти повестей: вслед за общим предисловием идет «Бэла», затем «Максим Максимыч», следующие же три повести, «Тамань», «Княжна Мери» и «Фаталист», образуют единый «Журнал Печорина», которому предпослано также особое предисловие.

Истинная хронология иная. Молодой офицер Печорин после некой случившейся в его судьбе и с т о р и и, разрушившей честолюбивые замыслы героя (ничего более подробного мы о том не узнаём), следует к месту нового назначения, остановившись на пути в небольшом и «скверном» городишке Тамани (повесть «Тамань»). Затем на Кавказе он участвует в военных действиях и знакомится с юнкером Грушницким, с которым затем встречается на Водах, где он живет сначала в Пятигорске, а затем в Кисловодске («Княжна Мери»). После убийства Грушницкого на дуэли Печорин отправлен начальством в крепость под начало штабс-капитана Максима Максимыча («Бэла»). Во время двухнедельной отлучки в казачью станицу случается история, описанная в повести «Фаталист». Не вполне ясна последовательность событий двух этих повестей. Скорее, пари с Вуличем, описанное в «Фаталисте», произошло ранее истории похищения Бэлы – и это имеет принципиально важное значение. Вскоре после гибели Бэлы Печорин переведен на новое место, а затем выходит в отставку. Через пять лет после описанных событий Печорин отправляется в Персию и во Владикавказе мимоходом встречается вновь с давним сослуживцем («Максим Максимыч»). Из Персии ему не суждено было вернуться: на обратном пути он умирает (о чем сообщается в Предисловии к «Журналу Печорина»).

Повествование ведется от имени трех рассказчиков: некоего странствующего офицера (которого не следует путать с самим автором), штабс-капитана Максима Максимыча и, наконец, самого центрального героя, молодого прапорщика Григория Александровича Печорина. Зачем понадобились автору разные рассказчики? Ясно: чтобы осветить события и характер центрального героя с разных точек зрения, и как можно полнее. Но у Лермонтова ведь не просто три рассказчика, но три различных типа рассказчика – вот важно. Какие это типы? Их и всего-то три встречается: сторонний наблюдатель происходящего, во-первых, второстепенный персонаж, участник событий, во-вторых, и сам главный герой, в-последних. Над всеми тремя главенствует создатель всего произведения, Автор, разгадать личность которого, основываясь на разборе его творения, занятие самое увлекательное.

Со всеми тремя мы сталкиваемся в романе. Но тут не просто три точки зрения, но три уровня постижения характера, психологического раскрытия натуры «героя времени», три меры постижения сложного внутреннего мира незаурядной индивидуальности. Присутствие трех типов рассказчика, их расположение в ходе повествования тесно увязывается с общей композицией романа, определяет и хронологическую перестановку событий, одновременно находясь в сложной зависимости от такой перестановки.

Начинает рассказ о Печорине Максим Максимыч, человек нам безусловно симпатичный, добрый, но простоватый (чтобы не сказать – недалекий). Он много наблюдал Печорина, но разобраться в его характере решительно не в состоянии: Печорин для него с т р а н е н, о чем он простодушно заявляет в самом начале своего рассказа: «Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут, – а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнёт, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха… Да-с, с большими был странностями…»

Не столь наивный читатель тут же заподозрит неладное: человек вздрагивает от резкого звука не из трусости вовсе, но выведенный из состояния глубокой задумчивости, погруженности в себя, о чем свидетельствует и следующее замечание: порою «слова не добьешься». Но Максиму Максимычу такое состояние неведомо и оттого непонятно, он и прибегает, как то делают всегда подобные лица, к объяснению.

Но все же странности некоторые в характере молодого офицера не могут не заинтересовать читателя. Из рассказа Максима Максимыча вынесет он впечатление о главном герое как о человеке черством, даже жестоком. Ради прихоти своей Печорин разрушает судьбу, делает несчастливыми нескольких человек. А когда уже после похорон Бэлы Максим Максимыч, отчасти соблюдая банальный ритуал, начинает высказывать Печорину слова сочувствия, тот лишь смеется в ответ. «У меня мороз пробежал по коже от этого смеха», – признается штабс-капитан. И впрямь странность какая-то.

Сам Печорин, пытаясь объяснить Максиму Максимычу свое состояние, свое поведение, высказывает парадоксальную мысль, принять которую не всякий сможет сразу и безоговорочно: «…у меня несчастный характер: воспитание ли меня сделало таким, Бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение – только дело в том, что это так. <…> Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления…»

И впрямь странный. Но в чем разгадка такой странности? – Максим Максимыч не может помочь нам в наших сомнениях.

Далее рассказ переходит к безымянному странствующему офицеру. Он далеко превосходит штабс-капитана в наблюдательности. Так, он делает замечание, на которое Максим Максимыч никогда не был бы способен; недолго наблюдая Печорина, он предполагает: «Его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками – верный признак некоторой скрытности характера».

Введение в ткань романа второго рассказчика корректирует фокус изображения. Если Максим Максимыч рассматривает события как бы в перевернутый бинокль, так что всё в поле его зрения, но все слишком общо, то офицер-рассказчик приближает изображение, переводит его с общего плана на более укрупненный. Однако у него как у рассказчика есть важный недостаток в сравнении со штабс-капитаном: он слишком мало знает, довольствуясь лишь мимоходными наблюдениями. Вторая повесть поэтому в основном подтверждает впечатление, вынесенное после знакомства с началом романа: Печорин слишком равнодушен к людям, иначе своею холодностью не оскорбил бы Максима Максимыча, столь преданного дружбе с ним. Да и поистине странный он какой-то, и странность его явно проступает во всем облике его, противоречивом даже для постороннего встречного.

И не только к ближнему своему оказывается равнодушен герой, но и к себе, отдавая Максиму Максимычу свои записки, тот самый Журнал, который окажется основной частью романа. Позднее узнаем мы, что записки эти были для него прежде драгоценны: «Ведь этот журнал пишу я для себя, – наталкиваемся мы между прочих и на такую запись, – и, следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня драгоценным воспоминанием». И вот ему едва ли не постыла вся его прежняя жизнь, раз ни в грош не ставит он теперь воспоминания о ней: не может же не знать, что давний приятель употребит драгоценную некогда рукопись, скорее всего, на патроны. И сам поступок этот усугубляется глубоким наблюдением рассказчика над внешностью неожиданного встречного: «…о глазах я должен сказать еще несколько слов. Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей?.. Это признак – или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его – непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если бы не был столь равнодушно спокоен».

Вторая повесть способна лишь раздразнить воображение читателя: что же истинного в Печорине – злой ли нрав (к чему так легко склониться как будто) или глубокая постоянная грусть? Ко второму ответу подталкивает некоторое сомнение. Но сам рассказчик слишком немного дает оснований, чтобы окончательно принять ту или иную версию.

И только после этого, возбудив пытливый интерес к столь необычному характеру, заставив читателя, отыскивающего ответ, быть внимательным ко всякой подробности дальнейшего рассказа, автор меняет повествователя, давая слово самому центральному персонажу: как рассказчик он имеет несомненные преимущества перед двумя предшественниками своими, ибо не просто знает о себе более других (что естественно), но и способен осмыслить свои поступки, побуждения, эмоции, тончайшие движения души – как редко кто это умеет. Трудно даже сразу понять, чем он более озабочен – действием или размышлением над смыслом действия. В нем одном – идеальное совмещение и героя, и тонкого наблюдательного рассказчика. «Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его…» Печорин наводит на свою душу увеличительное стекло, и она предстает перед всеми без прикрас, без попытки рассказчика что-то утаить, сгладить, дать в более выгодном свете, ибо он исповедуется самому себе, зная, что самого себя обмануть нечего и пытаться: для этого его ум слишком проницателен.

«История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она – следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление», – предваряет рассказчик наше знакомство с записками Печорина, которые он решился опубликовать, и тем указывает нашему и без того обостренному вниманию, по какому пути следует устремиться.

Однако первая часть Журнала Печорина отнюдь не рассеивает нашего недоумения, а лишь усугубляет его. Важно: не знай мы начала, не восприняли бы в полноте и парадокса: натура Печорина предстает перед нами в резком контрасте тому, что мы уже знаем о нем. Важно также: переход от второй повести к третьей сопряжен не только со сменою рассказчика, но и резким хронологическим сдвигом – из самого завершения истории героя мы переносимся в ее начало. И видим вдруг, что перед нами не застывший романтический характер, но индивидуальность в ее развитии. И оказывается, не был Печорин прежде столь ленив душою и телом, как в конце, – напротив: он подвижен, любопытен, полон внутренней энергии. Его романтический настрой возбужден некой тайной (на поверку тайна обернулась заурядной обыденностью: честные контрабандисты не стремились обнаружить свою деятельность при свете дня, только и всего), он пускается в опасную авантюру и применяет немалые усилия, чтобы остаться в живых.

Печорину времени путешествия в Персию, пожалуй, лень было бы лишний шаг сделать ради раскрытия какой бы то ни было загадки. Единственно, что в нем неизменно от начала до конца (видим мы теперь), – это способность приносить несчастья всем, с кем его сводит судьба. Добро бы заботился о недопущении беззакония, а то ведь одно праздное любопытство всему виною.

Третья повесть лишь еще больше озадачивает читателя, следящего не просто за сменою событий, но озабоченного разгадыванием внутреннего развития человеческой индивидуальности. Когда бы повесть «Тамань» стояла в начале романа, как ей и положено по временной последовательности, она не смогла бы возбудить в читателе никаких вопросов, но лишь породила бы поверхностное впечатление: какие только диковинные случаи не приключаются порою на этом свете!

Лишь только после того, как восприятие наше предельно обострено, начинается самораскрытие характера главного героя романа, героя столь давнего уже для нас времени. Печорин постоянно рефлектирует, занят самокопанием, самоедством – его беспокоят внутренние противоречия собственных стремлений и поступков. И неравнодушный читатель сможет разглядеть, что и его собственное время может стать для него отчасти ближе и понятнее, когда он без лености душевной осмыслит жизненный итог этого никогда не существовавшего персонажа, рожденного вымыслом художника. Никогда не существовавшего в реальности, но вот уже полтора века существующего в умах и воображении всякого образованного русского человека.

Знакомясь с записками Печорина, мы получаем возможность судить его непредвзято и бесстрастно. Именно судить, осуждать, поскольку суждение и осуждение направляется здесь не против человека (его нет, он лишь бесплотный вымысел), но против того греховного состояния души, какое запечатлено Лермонтовым в образе Печорина.

Печорин проницателен и видит порою человека насквозь. Только обосновавшись в Пятигорске, он иронично предполагает уровень взаимоотношений между местными дамами и желающими привлечь их благосклонность офицерами: «Жены местных властей… менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум». И пожалуйста: Грушницкий при первой же встрече почти дословно повторяет то же, но уже вполне всерьез, осуждая приезжую знать: «Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?» Добиваясь власти над душою княжны Мери, Печорин на несколько ходов вперед предугадывает развитие событий. И даже недоволен этим – это становится скучным: «Я все это знаю наизусть – вот что скучно!»

Но как ни иронизирует Печорин над банальными ужимками ближних своих, он и сам не прочь использовать те же высмеиваемые им приемы ради достижения собственной цели. «…Я уверен, – мысленно высмеивает Печорин Грушницкого, – что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас? Поймете ли вы меня?..» – и так далее». Втайне посмеявшись над приятелем, Печорин вскоре произносит перед княжною эффектную тираду: «Я поступил, как безумец… этого в другой раз не случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих пор в душе моей? Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас. Прощайте». Сопоставление любопытное.

Он же точно рассчитывает поведение Грушницкого на дуэли, складывая по своей воле обстоятельства так, что, по сути, лишает противника права на прицельный выстрел, и тем ставит себя в более выгодное положение, обеспечивая собственную безопасность и одновременно возможность распорядиться жизнью бывшего приятеля по собственному произволению.

Подобные примеры можно множить. Печорин незримо руководит действиями и поступками окружающих, навязывая им свою волю и тем упиваясь.

Он и в себе не ошибется, не утаив от собственного внимания скрытые слабости душевные. И читатель, способный сопоставить и осмыслить поступки персонажей, обнаруживает неожиданно мелочность и тщеславие, достойное скорее Грушницкого: «Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна лишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный, не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая».

Или другое – страсть противоречить, в какой он себе признается. Кто знает эту страсть, знает и источник ее – то, что современным языком определяется как комплекс неполноценности. Помилуйте, у Печорина-то?! Гордыня – да. Он весь переполнен гордынею, сознавая в самоупоении собственное превосходство над окружающими: он же умный человек и не может такого превосходства не сознавать. Так, конечно. Но гордыне всегда сопутствует тайная мука, утишить которую можно, лишь противореча всем и всему, противореча ради самой возможности опровергать, выказывая тем себя, независимо от того, стоит за тобою правда или заблуждение. Само стремление романтической натуры к борьбе есть следствие такого комплекса, обратной стороны всякой гордыни. Гордыня и комплекс неполноценности неразлучны, они борются между собой в душе человека незримо порою, составляя его муку, его терзания и постоянно требуя себе в качестве пищи борьбу с кем-то, противоречие кому-то, власть над кем-то. «Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости?» Печорин действует исключительно ради насыщения гордыни. «…Я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов, – вот что я называю жизнью».

Для того чтобы перед самим собою так безжалостно обнажать свои пороки, как это делает Печорин, точно нужно мужество, и особого рода. Человек чаще стремится скрыть от самого себя нечто мучительное в своей натуре, в жизни, – даже убежать от действительности в мир опьяняющей и глушащей сознание грезы, выдумки, приятного самообмана. Трезвая самооценка – часто дополнительная причина внутренней депрессии, терзаний. Печорин становится поистине героем своего времени, ибо не прячется от настоящего ни в прошлом, ни в мечтах о будущем, он становится исключением из правила, персонифицированного Грушницким, этим напыщенным обманщиком самого себя.

Печорин – герой. Но героизм его – душевный, не духовный по природе своей. Печорин – эмоционально мужественный человек, но он не в состоянии раскрыть в себе самом своего истинного внутреннего человека . Упиваясь своею силою или терзаясь внутренними муками, он вовсе не смиряет себя даже тогда, когда видит в себе явные слабости, явные падения; наоборот, он постоянно склонен к самооправданию, которое соединяется в душе его с тяжким отчаянием. Не столь уж он рисуется, когда произносит перед княжной знаменитую свою тираду: «Все читали на моем лице признаки дурных свойств, которых не было; но их предполагали – и они родились. Я был скромен – меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм – другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, – меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, – никто меня не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с собою и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду – мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди у меня родилось отчаяние – не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой…»

В словах Печорина есть и доля истины. Недаром говорится в Евангелии: «Не обманывайтесь: худые сообщества развращают добрые нравы». Это Печорин сознавал вполне. Но евангельские слова раскрывают всю неполноту сознания лермонтовского героя: «Отрезвитесь, как должно, и не грешите; ибо, к стыду вашему скажу, некоторые из вас не знают Бога».

Печорин готов переложить вину на «дурное сообщество», но своего безбожия осознать не стремится отнюдь. Незнание Бога влечет в направлении вполне определенном.

В нем нет смирения, оттого он не сознает в слабости своей натуры глубоко укорененную греховность. Можно сказать, Печорин искренен в своем нераскаянии: он простодушно не различает многие свои грехи. Он трезво сознает собственные пороки, но не сознает в них греха.

«Погубляет человека не величество, не множество грехов, но нераскаянное и ожесточенное сердце» – эти слова святителя Тихона Задонского можно бы поставить эпиграфом ко всему роману.

Если проследить поведение и размышления главного героя лермонтовского романа, то, пожалуй, он (герой, а не роман) останется чист только против девятой заповеди: лжесвидетельством своей души он не пятнает; хотя, должно признать, порою Печорин иезуитски изворотлив и, не произнося лжи несомненной, ведет себя, без сомнения, лживо. Это заметно в его отношениях с Грушницким, то же и с княжной: нигде ни разу не говоря и слова о своей любви (какой и нет вовсе), он не препятствует ей увериться в том, что всеми его действиями и словами движет именно сердечная склонность. Совесть вроде бы чиста, а уж коли кто в чем-то обманывается, тут его собственная вина.

О первых четырех заповедях, объединенных общим понятием любви человека к Создателю, говорить по отношению к Печорину вроде бы бессмысленно. Однако нельзя его назвать человеком вполне чуждым религиозному переживанию, хотя бы в прошлом. Слабые отблески отошедшей от него веры заметны в некоторых второстепенных деталях, сущностно важных для понимания его судьбы. Деталями-то пренебрегать нельзя: Лермонтов пользуется ими умело и тактично, и чуткому писателю они немалое раскроют (недаром Чехов, великий мастер художественной детали, так восхищался Лермонтовым).

Вот заходит Печорин в лачугу контрабандистов: «На стене ни одного образа – дурной знак!» Впрочем, это можно расценить как приметливость человека, к иконам тоже равнодушного. Но полностью равнодушный ничего и не заметит. Печорин оказывается знакомым с Писанием: цитирует, хотя и неточно (скорее, не цитирует, а перелагает своими словами) одно из пророчеств Исайи: «В тот день немые возопиют и слепые прозрят». Другой раз Печорин цитирует Евангелие: «…я обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после, составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют – только не воду…» Всякий узнает здесь известный эпизод, отмеченный в Евангелии. Правда, оба раза в обращении Печорина к Писанию сквозит ирония, что должно признать греховным нарушением третьей заповеди (обращение к слову Божьему всуе – при расширительном толковании заповеди), однако о лермонтовском герое нельзя сказать, что он пребывает вне религии вообще.

Важно осознать: Печорин как бы исповедуется перед самим собою, но исповедь эта остается безблагодатною – не только потому, что нецерковна. У него и наедине с собою, со своею собственной совестью, застлан взор. Он не различает откровенной греховности. Почему?

Важнейшим энергетическим узлом всего романа должно признать следующее рассуждение Печорина:

«А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше не способен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие – подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха – не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, – не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастье? Насыщенная гордость. Если бы я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел приложить ее к действительности: идеи – создания органические, сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновничьему столу, должен умереть или сойти с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара».

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.

Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни. Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею.

Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, – а эта гора имеет около двух верст длины.

Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком.

За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.

– Мы с вами попутчики, кажется?

Он молча опять поклонился.

– Вы, верно, едете в Ставрополь?

– Так-с точно… с казенными вещами.

– Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин?

Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.

– Вы, верно, недавно на Кавказе?

– С год, – отвечал я.

Он улыбнулся вторично.

– А что ж?

– Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места… Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих… Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!

– А вы давно здесь служите?

– Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче , – отвечал он, приосанившись. – Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, – прибавил он, – и при нем получил два чина за дела против горцев.

– А теперь вы?..

– Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..

Я сказал ему.

Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку; но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.

– Ведь этакий народ! – сказал он, – и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: «Офицер, дай на водку!» Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие…

До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно, мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика.

– Завтра будет славная погода! – сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.

– Что ж это? – спросил я.

– Гуд-гора.

– Ну так что ж?

– Посмотрите, как курится.

И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки – облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном.

Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана…

– Нам придется здесь ночевать, – сказал он с досадою, – в такую метель через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? – спросил он извозчика.

– Не было, господин, – отвечал осетин-извозчик, – а висит много, много.

За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник – единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу.

Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел приветливо.

– Жалкие люди! – сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.

– Преглупый народ! – отвечал он. – Поверите ли? ничего не умеют, не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!

– А вы долго были в Чечне?

– Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, – знаете?

– Слыхал.

– Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее; а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди – либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..

– А, чай, много с вами бывало приключений? – сказал я, подстрекаемый любопытством.

– Как не бывать! Бывало…

Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку – желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он отхлебнул и сказал как будто про себя: «Да, бывало!» Это восклицание подало мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать; им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет «здравствуйте» (потому что фельдфебель говорит «здравия желаю»). А поболтать было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.

– Не хотите ли подбавить рому? – сказал я своему собеседнику, – у меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно.

– Нет-с, благодарствуйте, не пью.

– Что так?

– Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка – пропадший человек!

Услышав это, я почти потерял надежду.

– Да вот хоть черкесы, – продолжал он, – как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя был в гостях.

– Как же это случилось?

– Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой – этому скоро пять лет. Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. «Вы, верно, – спросил я его, – переведены сюда из России?» – «Точно так, господин штабс-капитан», – отвечал он. Я взял его за руку и сказал: «Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно… ну да мы с вами будем жить по-приятельски… Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и, пожалуйста, – к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке». Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.

– А как его звали? – спросил я Максима Максимыча.

– Его звали… Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут – а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один; бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха… Да-с, с большими был странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!..

– А долго он с вами жил? – спросил я опять.

– Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!

– Необыкновенные? – воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.

– А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь. Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день, бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. «Эй, Азамат, не сносить тебе головы, – говорил я ему, яман будет твоя башка!»

Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. «Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках», – сказал мне Григорий Александрович. «Погодите!» – отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме.

У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.

– Как же у них празднуют свадьбу? – спросил я штабс-капитана.

– Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка бренчит на трехструнной… забыл как по-ихнему, ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему… как бы сказать?.. вроде комплимента.

– А что ж такое она пропела, не помните ли?

– Да, кажется, вот так: «Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду». Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.

Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: «Ну что, какова?» – «Прелесть! – отвечал он. – А как ее зовут?» – «Ее зовут Бэлою», – отвечал я.

И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево, только никогда не торговался: что запросит, давай, – хоть зарежь, не уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий… А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, – и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги – струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена – как собака бегает за хозяином, голос даже его знала! Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..

В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. «Недаром на нем эта кольчуга, – подумал я, – уж он, верно, что-нибудь замышляет».

Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман начинал бродить по ущельям.

Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: «Якши тхе, чек якши!»

Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? – подумал я, – уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.

– Славная у тебя лошадь! – говорил Азамат, – если бы я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!

«А! Казбич!» – подумал я и вспомнил кольчугу.

– Да, – отвечал Казбич после некоторого молчания, – в целой Кабарде не найдешь такой. Раз, – это было за Тереком, – я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, – и пророк вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам… Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой призадумался – и прыгнул. Задние его копыта оборвались с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, – смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их – и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда, истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.

И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названия.

– Если б у меня был табун в тысячу кобыл, – сказал Азамат, – то отдал бы тебе весь за твоего Карагеза.

Много красавиц в аулах у нас,
Звезды сияют во мраке их глаз.
Сладко любить их, завидная доля;
Но веселей молодецкая воля.
Золото купит четыре жены,
Конь же лихой не имеет цены:
Он и от вихря в степи не отстанет,
Он не изменит, он не обманет.

Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:

– Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.

– Меня? – крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. «Будет потеха!» – подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья – и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.

– Плохое дело в чужом пиру похмелье, – сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку, – не лучше ли нам поскорей убраться?

– Да погодите, чем кончится.

– Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы, и пошла резня! – Мы сели верхом и ускакали домой.

– А что Казбич? – спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.

– Да что этому народу делается! – отвечал он, допивая стакан чая, – ведь ускользнул!

– И не ранен? – спросил я.

– А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. – Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:

– Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, – такой хитрый! – а сам задумал кое-что.

– А что такое? Расскажите, пожалуйста.

– Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать.

Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут. Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, – ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет.

Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича. Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..

Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи:

– Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?..

– Все, что он захочет, – отвечал Азамат.

– В таком случае я тебе ее достану, только с условием… Поклянись, что ты его исполнишь…

– Клянусь… Клянись и ты!

– Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден.

Азамат молчал.

– Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом…

Азамат вспыхнул.

– А мой отец? – сказал он.

– Разве он никогда не уезжает?

– Правда…

– Согласен?..

– Согласен, – прошептал Азамат, бледный как смерть. – Когда же?

– В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов: остальное – мое дело. Смотри же, Азамат!

Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что – Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.

– Азамат! – сказал Григорий Александрович, – завтра Карагез в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня…

– Хорошо! – сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не знаю, – только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.

– А лошадь? – спросил я у штабс-капитана.

– Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком.

Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице – и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.

– Что с тобой? – спросил я.

– Моя лошадь!.. лошадь!.. – сказал он, весь дрожа.

Точно, я услышал топот копыт: «Это, верно, какой-нибудь казак приехал…»

– Нет! Урус яман, яман! – заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по дороге… Вдали вилась пыль – Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок… Вот кругом него собрался народ из крепости – он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов – он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.

– Что ж отец?

– Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?

А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..

Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к нему.

Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил… Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, – только он притворялся, будто не слышит.

– Господин прапорщик! – сказал я как можно строже. – Разве вы не видите, что я к вам пришел?

– Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? – отвечал он, не приподнимаясь.

– Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.

– Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота!

– Я все знаю, – отвечал я, подошед к кровати.

– Тем лучше: я не в духе рассказывать.

– Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу отвечать…

– И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.

– Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!

– Митька, шпагу!..

Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал:

– Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.

– Что нехорошо?

– Да то, что ты увез Бэлу… Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся, – сказал я ему.

– Да когда она мне нравится?..

Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать.

– Вовсе не надо!

– Да он узнает, что она здесь?

– А как он узнает?

Я опять стал в тупик.

– Послушайте, Максим Максимыч! – сказал Печорин, приподнявшись, – ведь вы добрый человек, – а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу…

– Да покажите мне ее, – сказал я.

– Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть; сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, – прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно согласиться.

– А что? – спросил я у Максима Максимыча, – в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?

– Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же горы, что из аула, – а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону… Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею.

– Послушай, моя пери, – говорил он, – ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, – отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. – Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. – Или, – продолжал он, – я тебе совершенно ненавистен? – Она вздохнула. – Или твоя вера запрещает полюбить меня? – Она побледнела и молчала. – Поверь мне, Аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? – Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. – Послушай, милая, добрая Бэла! – продолжал Печорин, – ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?

Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только повторяла: «Поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.

– Я твоя пленница, – говорила она, – твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, – и опять слезы.

Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.

– Что, батюшка? – сказал я ему.

– Дьявол, а не женщина! – отвечал он, – только я вам даю мое честное слово, что она будет моя…

Я покачал головою.

– Хотите пари? – сказал он, – через неделю!

– Извольте!

Мы ударили по рукам и разошлись.

На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.

– Как вы думаете, Максим Максимыч! – сказал он мне, показывая подарки, – устоит ли азиатская красавица против такой батареи?

– Вы черкешенок не знаете, – отвечал я, – это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны. – Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.

А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину; она стала ласковее, доверчивее – да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. «Бэла! – сказал он, – ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, – ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя; прощай, я еду – куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня». – Он отвернулся и протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль – такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал – и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так – глупость!..

Штабс-капитан замолчал.

– Да, признаюсь, – сказал он потом, теребя усы, – мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.

– И продолжительно было их счастье? – спросил я.

– Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!

– Как это скучно! – воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. – Да неужели, – продолжал я, – отец не догадался, что она у вас в крепости?

– То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось…

Внимание мое пробудилось снова.

– Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, – это было в сумерки, – он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья – и был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали.

– Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, – сказал я, чтоб вызвать мнение моего собеседника.

– Конечно, по-ихнему, – сказал штабс-капитан, – он был совершенно прав.

Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.

Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.

Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока, приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне, бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитый в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли… Да, и штабс-капитан: в сердцах простых чувство красоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас, восторженных рассказчиках на словах и на бумаге.

– Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? – сказал я ему.

– Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца.

– Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна.

– Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее. Посмотрите, – прибавил он, указывая на восток, – что за край!

И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, – и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. «Я говорил вам, – воскликнул он, – что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!» – закричал он ямщикам.

Подложили цепи под колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных, – а наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: «И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые», – и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться…

Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы? Во-первых, я пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле. Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет ее ученый Гамба , le mont St.-Christophe) достоин вашего любопытства. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину… Вот романтическое название! Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами, – не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова «черта», а не «черт», ибо здесь когда-то была граница Грузии. Эта долина была завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов, Тамбов и прочие милые места нашего отечества.

– Вот и Крестовая! – сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом. При повороте встретили мы человек пять осетин; они предложили нам свои услуги и, уцепясь за колеса, с криком принялись тащить и поддерживать наши тележки. И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались; лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням. В два часа едва могли мы обогнуть Крестовую гору – две версты в два часа! Между тем тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна другой гуще и теснее, набегали с востока… Кстати, об этом кресте существует странное, но всеобщее предание, будто его поставил Император Петр I, проезжая через Кавказ; но, во-первых, Петр был только в Дагестане, и, во-вторых, на кресте написано крупными буквами, что он поставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание, несмотря на надпись, так укоренилось, что, право, не знаешь, чему верить, тем более что мы не привыкли верить надписям.

Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, – думал я, – плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».

– Плохо! – говорил штабс-капитан; – посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта мне Азия! что люди, что речки – никак нельзя положиться!

Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за что в свете тронуться с места, несмотря на красноречие кнутов.

– Ваше благородие, – сказал наконец один, – ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется – верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду; они говорят, что проведут, если дадите на водку, – прибавил он, указывая на осетина.

– Знаю, братец, знаю без тебя! – сказал штабс-капитан, – уж эти бестии! рады придраться, чтоб сорвать на водку.

– Признайтесь, однако, – сказал я, – что без них нам было бы хуже.

– Все так, все так, – пробормотал он, – уж эти мне проводники! чутьем слышат, где можно попользоваться, будто без них и нельзя найти дороги.

Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею.

– Все к лучшему! – сказал я, присев у огня, – теперь вы мне доскажете вашу историю про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось.

– А почему ж вы так уверены? – отвечал мне штабс-капитан, примигивая с хитрой улыбкою…

– Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться.

– Ведь вы угадали…

– Очень рад.

– Хорошо вам радоваться, а мне так, право, грустно, как вспомню. Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, – так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать. Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку… А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в благородном собрании, лет двадцать тому назад, – только куда им! совсем не то!.. Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках… Уж какая, бывало, веселая, и все надо мной, проказница, подшучивала… Бог ей прости!..

– А что, когда вы ей объявили о смерти отца?

– Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла.

Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, – а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад; потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, – целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще… «Нехорошо, – подумал я, верно между ними черная кошка проскочила!»

Одно утро захожу к ним – как теперь перед глазами: Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался.

– А где Печорин? – спросил я.

– На охоте.

– Сегодня ушел? – Она молчала, как будто ей трудно было выговорить.

– Нет, еще вчера, – наконец сказала она, тяжело вздохнув.

– Уж не случилось ли с ним чего?

– Я вчера целый день думала, – отвечала она сквозь слезы, – придумывала разные несчастья: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы… А нынче мне уж кажется, что он меня не любит.

– Право, милая, ты хуже ничего не могла придумать! – Она заплакала, потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала:

– Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его – я княжеская дочь!..

Я стал ее уговаривать.

– Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, – походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.

– Правда, правда! – отвечала она, – я буду весела. – И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками.

Что было с нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали… Пренеприятное положение-с!

Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.

Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный; с одной стороны широкая поляна, изрытая несколькими балками , оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны; с другой – бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади, все ближе и ближе и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во сте от нас, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!..

– Посмотри-ка, Бэла, – сказал я, – у тебя глаза молодые, что это за джигит: кого это он приехал тешить?..

Она взглянула и вскрикнула:

– Это Казбич!..

– Ах он разбойник! смеяться, что ли, приехал над нами? – Всматриваюсь, точно Казбич: его смуглая рожа, оборванный, грязный как всегда.

– Это лошадь отца моего, – сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. «Ага! – подумал я, – и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!»

– Подойди-ка сюда, – сказал я часовому, – осмотри ружье да ссади мне этого молодца, – получишь рубль серебром.

– Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте…

– Прикажи! – сказал я, смеясь…

– Эй, любезный! – закричал часовой, махая ему рукой, – подожди маленько, что ты крутишься, как волчок?

Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, – как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, – только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой – и был таков.

– Как тебе не стыдно! – сказал я часовому.

– Ваше высокоблагородие! умирать отправился, – отвечал он, – такой проклятый народ, сразу не убьешь.

Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие… Даже я уж на него рассердился.

– Помилуйте, – говорил я, – ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась – он мне сам говорил, – и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался…

Тут Печорин задумался. «Да, – отвечал он, – надо быть осторожнее… Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал».

Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели. Бывало, спросишь:

«О чем ты вздохнула, Бэла? ты печальна?» – «Нет!» – «Тебе чего-нибудь хочется?» – «Нет!» – «Ты тоскуешь по родным?» – «У меня нет родных». Случалось, по целым дням, кроме «да» да «нет», от нее ничего больше не добьешься.

Вот об этом-то я и стал ему говорить. «Послушайте, Максим Максимыч, – отвечал он, – у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение – только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, – но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто… Я стал читать, учиться – науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди – невежды, а слава – удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно… Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями – напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, – и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою… Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, – только мне с нею скучно… Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь – только не в Европу, избави боже! – поеду в Америку, в Аравию, в Индию, – авось где-нибудь умру на дороге! По крайней мере я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог». Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний… Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, – продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне. – Вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужели тамошная молодежь вся такова?

Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:

– А все, чай, французы ввели моду скучать?

– Нет, англичане.

– А-га, вот что!.. – отвечал он, – да ведь они всегда были отъявленные пьяницы!

Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница. Впрочем, замечание штабс-пакитана было извинительнее: чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства.

Между тем он продолжал свой рассказ таким образом:

– Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить из головы мысль, что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое.

Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долго отнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки он меня с собой. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десяти часов шныряли по камышам и по лесу, – нет зверя. «Эй, не воротиться ли? – говорил я, – к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!» Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотел воротиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве был маменькой избалован… Наконец в полдень отыскали проклятого кабана: паф! паф!.. не тут-то было: ушел в камыши… такой уж был несчастный день! Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой.

Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел… Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение… Опрометью поскакали мы на выстрел – смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла – и туда; я за ним.

К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе… И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: «Это Казбич!..» Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.

Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она не больно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагеза…

Смотрю: Печорин на скаку приложился из ружья… «Не стреляйте! – кричу я ему. – берегите заряд; мы и так его догоним». Уж эта молодежь! вечно некстати горячится… Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади: она сгоряча сделала еще прыжков десять, споткнулась и упала на колени; Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках своих женщину, окутанную чадрою… Это была Бэла… бедная Бэла! Он что-то нам закричал по-своему и занес над нею кинжал… Медлить было нечего: я выстрелил, в свою очередь, наудачу; верно, пуля попала ему в плечо, потому что вдруг он опустил руку… Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда – да не было заряда готового! Мы соскочили с лошадей и кинулись к Бэле. Бедняжка, она лежала неподвижно, и кровь лилась из раны ручьями… Такой злодей; хоть бы в сердце ударил – ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину… самый разбойничий удар! Она была без памяти. Мы изорвали чадру и перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы – ничто не могло привести ее в себя.

Печорин сел верхом; я поднял ее с земли и кое-как посадил к нему на седло; он обхватил ее рукой, и мы поехали назад. После нескольких минут молчания Григорий Александрович сказал мне: «Послушайте, Максим Максимыч, мы этак ее не довезем живую». – «Правда!» – сказал я, и мы пустили лошадей во весь дух. Нас у ворот крепости ожидала толпа народа; осторожно перенесли мы раненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся…

– Выздоровела? – спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку и невольно обрадовавшись.

– Нет, – отвечал он, – а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила.

– Да объясните мне, каким образом ее похитил Казбич?

– А вот как: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду. Вот Казбич подкрался, – цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а там вскочил на коня, да и тягу! Она между тем успела закричать, часовые всполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели.

– Да зачем Казбич ее хотел увезти?

– Помилуйте, да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит, не могут не стянуть; другое и ненужно, а все украдет… уж в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась.

– И Бэла умерла?

– Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. – «Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», – отвечал он, взяв ее за руку. «Я умру!» – сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..

Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой… Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку…

Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою – не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.

К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная, и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Этакая мысль придет ведь только умирающему!.. Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день. Как она переменилась в этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губы горели. Она чувствовала внутренний жар, как будто в груди у ней лежала раскаленное железо.

Настала другая ночь; мы не смыкали глаз, не отходили от ее постели. Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу… Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось, рано или поздно…

Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, – говорил я ему, – ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» – «Все-таки лучше, Максим Максимыч, – отвечал он, – чтоб совесть была покойна». Хороша совесть!

После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна – но на дворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати – ничего не помогало. Я знал, что эта невыносимая жажда – признак приближения конца, и сказал это Печорину. «Воды, воды!..» – говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.

Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую… Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец… ну да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?

Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам – гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся… У меня мороз пробежал по коже от этого смеха… Я пошел заказывать гроб.

Признаться, я частию для развлечения занялся этим. У меня был кусок термаламы, я обил ею гроб и украсил его черкесскими серебряными галунами, которых Григорий Александрович накупил для нее же.

На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка…

– А что Печорин? – спросил я.

– Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же? Месяца три спустя его назначили в Е…й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались, да помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.

Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже – вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.

Я не перебивал его и не слушал.

Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине.

– А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? – спросил я.

– С Казбичем? А, право, не знаю… Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..

В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история… Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.

"Герой нашего времени - 01"

Часть первая.

Во всякой книге предисловие есть первая и вместе с тем последняя вещь;

оно или служит объяснением цели сочинения, или оправданием и ответом на критики. Но обыкновенно читателям дела нет до нравственной цели и до журнальных нападок, и потому они не читают предисловий. А жаль, что это так, особенно у нас. Наша публика так еще молода и простодушна, что не понимает басни, если в конце ее на находит нравоучения. Она не угадывает шутки, не чувствует иронии; она просто дурно воспитана. Она еще не знает, что в порядочном обществе и в порядочной книге явная брань не может иметь места;

что современная образованность изобрела орудие более острое, почти невидимое и тем не менее смертельное, которое, под одеждою лести, наносит неотразимый и верный удар. Наша публика похожа на провинциала, который, подслушав разговор двух дипломатов, принадлежащих к враждебным дворам, остался бы уверен, что каждый из них обманывает свое правительство в пользу взаимной нежнейшей дружбы.

Эта книга испытала на себе еще недавно несчастную доверчивость некоторых читателей и даже журналов к буквальному значению слов. Иные ужасно обиделись, и не шутя, что им ставят в пример такого безнравственного человека, как Герой Нашего Времени; другие же очень тонко замечали, что сочинитель нарисовал свой портрет и портреты своих знакомых... Старая и жалкая шутка! Но, видно, Русь так уж сотворена, что все в ней обновляется, кроме подобных нелепостей. Самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности!

Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете в действительность Печорина? Если вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем больше правды, нежели бы вы того желали?..

Вы скажете, что нравственность от этого не выигрывает? Извините.

Довольно людей кормили сластями; у них от этого испортился желудок: нужны горькие лекарства, едкие истины. Но не думайте, однако, после этого, чтоб автор этой книги имел когда-нибудь гордую мечту сделаться исправителем людских пороков. Боже его избави от такого невежества! Ему просто было весело рисовать современного человека, каким он его понимает, и к его и вашему несчастью, слишком часто встречал. Будет и того, что болезнь указана, а как ее излечить - это уж бог знает!

Часть первая

Я ехал на перекладных из Тифлиса. Вся поклажа моей тележки состояла из одного небольшого чемодана, который до половины был набит путевыми записками о Грузии. Большая часть из них, к счастию для вас, потеряна, а чемодан с остальными вещами, к счастью для меня, остался цел.

Уж солнце начинало прятаться за снеговой хребет, когда я въехал в Койшаурскую долину. Осетин-извозчик неутомимо погонял лошадей, чтоб успеть до ночи взобраться на Койшаурскую гору, и во все горло распевал песни.

Славное место эта долина! Со всех сторон горы неприступные, красноватые скалы, обвешанные зеленым плющом и увенчанные купами чинар, желтые обрывы, исчерченные промоинами, а там высоко-высоко золотая бахрома снегов, а внизу Арагва, обнявшись с другой безыменной речкой, шумно вырывающейся из черного, полного мглою ущелья, тянется серебряною нитью и сверкает, как змея своею чешуею.

Подъехав к подошве Койшаурской горы, мы остановились возле духана. Тут толпилось шумно десятка два грузин и горцев; поблизости караван верблюдов остановился для ночлега. Я должен был нанять быков, чтоб втащить мою тележку на эту проклятую гору, потому что была уже осень и гололедица, - а эта гора имеет около двух верст длины.

Нечего делать, я нанял шесть быков и нескольких осетин. Один из них взвалил себе на плечи мой чемодан, другие стали помогать быкам почти одним криком.

За моею тележкою четверка быков тащила другую как ни в чем не бывало, несмотря на то, что она была доверху накладена. Это обстоятельство меня удивило. За нею шел ее хозяин, покуривая из маленькой кабардинской трубочки, обделанной в серебро. На нем был офицерский сюртук без эполет и черкесская мохнатая шапка. Он казался лет пятидесяти; смуглый цвет лица его показывал, что оно давно знакомо с закавказским солнцем, и преждевременно поседевшие усы не соответствовали его твердой походке и бодрому виду. Я подошел к нему и поклонился: он молча отвечал мне на поклон и пустил огромный клуб дыма.

Мы с вами попутчики, кажется?

Он молча опять поклонился.

Вы, верно, едете в Ставрополь?

Так-с точно... с казенными вещами.

Скажите, пожалуйста, отчего это вашу тяжелую тележку четыре быка тащат шутя, а мою, пустую, шесть скотов едва подвигают с помощью этих осетин?

Он лукаво улыбнулся и значительно взглянул на меня.

Вы, верно, недавно на Кавказе?

С год, - отвечал я.

Он улыбнулся вторично.

Да так-с! Ужасные бестии эти азиаты! Вы думаете, они помогают, что кричат? А черт их разберет, что они кричат? Быки-то их понимают; запрягите хоть двадцать, так коли они крикнут по-своему, быки все ни с места...

Ужасные плуты! А что с них возьмешь?.. Любят деньги драть с проезжающих...

Избаловали мошенников! Увидите, они еще с вас возьмут на водку. Уж я их знаю, меня не проведут!

А вы давно здесь служите?

Да, я уж здесь служил при Алексее Петровиче1, - отвечал он, приосанившись. - Когда он приехал на Линию, я был подпоручиком, - прибавил он, - и при нем получил два чина за дела против горцев.

А теперь вы?..

Теперь считаюсь в третьем линейном батальоне. А вы, смею спросить?..

Я сказал ему.

Разговор этим кончился и мы продолжали молча идти друг подле друга. На вершине горы нашли мы снег. Солнце закатилось, и ночь последовала за днем без промежутка, как это обыкновенно бывает на юге; но благодаря отливу снегов мы легко могли различать дорогу, которая все еще шла в гору, хотя уже не так круто. Я велел положить чемодан свой в тележку, заменить быков лошадьми и в последний раз оглянулся на долину; но густой туман, нахлынувший волнами из ущелий, покрывал ее совершенно, ни единый звук не долетал уже оттуда до нашего слуха. Осетины шумно обступили меня и требовали на водку;

но штабс-капитан так грозно на них прикрикнул, что они вмиг разбежались.

Ведь этакий народ! - сказал он, - и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: "Офицер, дай на водку!" Уж татары по мне лучше: те хоть непьющие...

До станции оставалось еще с версту. Кругом было тихо, так тихо, что по жужжанию комара можно было следить за его полетом. Налево чернело глубокое ущелье; за ним и впереди нас темно-синие вершины гор, изрытые морщинами, покрытые слоями снега, рисовались на бледном небосклоне, еще сохранявшем последний отблеск зари. На темном небе начинали мелькать звезды, и странно, мне показалось, что оно гораздо выше, чем у нас на севере. По обеим сторонам дороги торчали голые, черные камни; кой-где из-под снега выглядывали кустарники, но ни один сухой листок не шевелился, и весело было слышать среди этого мертвого сна природы фырканье усталой почтовой тройки и неровное побрякиванье русского колокольчика.

Завтра будет славная погода! - сказал я. Штабс-капитан не отвечал ни слова и указал мне пальцем на высокую гору, поднимавшуюся прямо против нас.

Что ж это? - спросил я.

Гуд-гора.

Ну так что ж?

Посмотрите, как курится.

И в самом деле, Гуд-гора курилась; по бокам ее ползали легкие струйки -

облаков, а на вершине лежала черная туча, такая черная, что на темном небе она казалась пятном.

Уж мы различали почтовую станцию, кровли окружающих ее саклей. и перед нами мелькали приветные огоньки, когда пахнул сырой, холодный ветер, ущелье загудело и пошел мелкий дождь. Едва успел я накинуть бурку, как повалил снег. Я с благоговением посмотрел на штабс-капитана...

Нам придется здесь ночевать, - сказал он с досадою, - в такую метель через горы не переедешь. Что? были ль обвалы на Крестовой? - спросил он извозчика.

Не было, господин, - отвечал осетин-извозчик, - а висит много, много.

За неимением комнаты для проезжающих на станции, нам отвели ночлег в дымной сакле. Я пригласил своего спутника выпить вместе стакан чая, ибо со мной был чугунный чайник - единственная отрада моя в путешествиях по Кавказу.

Сакля была прилеплена одним боком к скале; три скользкие, мокрые ступени вели к ее двери. Ощупью вошел я и наткнулся на корову (хлев у этих людей заменяет лакейскую). Я не знал, куда деваться: тут блеют овцы, там ворчит собака. К счастью, в стороне блеснул тусклый свет и помог мне найти другое отверстие наподобие двери. Тут открылась картина довольно занимательная: широкая сакля, которой крыша опиралась на два закопченные столба, была полна народа. Посередине трещал огонек, разложенный на земле, и дым, выталкиваемый обратно ветром из отверстия в крыше, расстилался вокруг такой густой пеленою, что я долго не мог осмотреться; у огня сидели две старухи, множество детей и один худощавый грузин, все в лохмотьях. Нечего было делать, мы приютились у огня, закурили трубки, и скоро чайник зашипел приветливо.

Жалкие люди! - сказал я штабс-капитану, указывая на наших грязных хозяев, которые молча на нас смотрели в каком-то остолбенении.

Преглупый народ! - отвечал он. - Поверите ли? ничего не умеют, не способны ни к какому образованию! Уж по крайней мере наши кабардинцы или чеченцы хотя разбойники, голыши, зато отчаянные башки, а у этих и к оружию никакой охоты нет: порядочного кинжала ни на одном не увидишь. Уж подлинно осетины!

А вы долго были в Чечне?

Да, я лет десять стоял там в крепости с ротою, у Каменного Брода, -

Вот, батюшка, надоели нам эти головорезы; нынче, слава богу, смирнее;

а бывало, на сто шагов отойдешь за вал, уже где-нибудь косматый дьявол сидит и караулит: чуть зазевался, того и гляди - либо аркан на шее, либо пуля в затылке. А молодцы!..

А, чай, много с вами бывало приключений? - сказал я, подстрекаемый любопытством.

Как не бывать! бывало...

Тут он начал щипать левый ус, повесил голову и призадумался. Мне страх хотелось вытянуть из него какую-нибудь историйку - желание, свойственное всем путешествующим и записывающим людям. Между тем чай поспел; я вытащил из чемодана два походных стаканчика, налил и поставил один перед ним. Он отхлебнул и сказал как будто про себя: "Да, бывало!" Это восклицание подало мне большие надежды. Я знаю, старые кавказцы любят поговорить, порассказать;

им так редко это удается: другой лет пять стоит где-нибудь в захолустье с ротой, и целые пять лет ему никто не скажет "здравствуйте" (потому что фельдфебель говорит "здравия желаю"). А поболтать было бы о чем: кругом народ дикий, любопытный; каждый день опасность, случаи бывают чудные, и тут поневоле пожалеешь о том, что у нас так мало записывают.

Не хотите ли подбавить рому? - сказал я своему собеседнику, - у меня есть белый из Тифлиса; теперь холодно.

Нет-с, благодарствуйте, не пью.

Что так?

Да так. Я дал себе заклятье. Когда я был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам, как Алексей Петрович узнал: не дай господи, как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да как тут еще водка -

пропадший человек!

Услышав это, я почти потерял надежду.

Да вот хоть черкесы, - продолжал он, - как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя был в гостях.

Как же это случилось?

Вот (он набил трубку, затянулся и начал рассказывать), вот изволите видеть, я тогда стоял в крепости за Тереком с ротой - этому скоро пять лет.

Раз, осенью пришел транспорт с провиантом; в транспорте был офицер, молодой человек лет двадцати пяти. Он явился ко мне в полной форме и объявил, что ему велено остаться у меня в крепости. Он был такой тоненький, беленький, на нем мундир был такой новенький, что я тотчас догадался, что он на Кавказе у нас недавно. "Вы, верно, - спросил я его, - переведены сюда из России?" -

"Точно так, господин штабс-капитан", - отвечал он. Я взял его за руку и сказал: "Очень рад, очень рад. Вам будет немножко скучно... ну да мы с вами будем жить по-приятельски... Да, пожалуйста, зовите меня просто Максим Максимыч, и, пожалуйста, - к чему эта полная форма? приходите ко мне всегда в фуражке". Ему отвели квартиру, и он поселился в крепости.

А как его звали? - спросил я Максима Максимыча.

Его звали... Григорием Александровичем Печориным. Славный был малый, смею вас уверить; только немножко странен. Ведь, например, в дождик, в холод целый день на охоте; все иззябнут, устанут - а ему ничего. А другой раз сидит у себя в комнате, ветер пахнет, уверяет, что простудился; ставнем стукнет, он вздрогнет и побледнеет; а при мне ходил на кабана один на один;

бывало, по целым часам слова не добьешься, зато уж иногда как начнет рассказывать, так животики надорвешь со смеха... Да-с, с большими был странностями, и, должно быть, богатый человек: сколько у него было разных дорогих вещиц!..

А долго он с вами жил? - спросил я опять.

Да с год. Ну да уж зато памятен мне этот год; наделал он мне хлопот, не тем будь помянут! Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!

Необыкновенные? - воскликнул я с видом любопытства, подливая ему чая.

А вот я вам расскажу. Верст шесть от крепости жил один мирной князь.

Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездит: всякий день, бывало, то за тем, то за другим; и уж точно, избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрелять. Одно было в нем нехорошо: ужасно падок был на деньги. Раз, для смеха, Григорий Александрович обещался ему дать червонец, коли он ему украдет лучшего козла из отцовского стада; и что ж вы думаете? на другую же ночь притащил его за рога. А бывало, мы его вздумаем дразнить, так глаза кровью и нальются, и сейчас за кинжал. "Эй, Азамат, не сносить тебе головы, - говорил я ему, яман2 будет твоя башка!"

Раз приезжает сам старый князь звать нас на свадьбу: он отдавал старшую дочь замуж, а мы были с ним кунаки: так нельзя же, знаете, отказаться, хоть он и татарин. Отправились. В ауле множество собак встретило нас громким лаем. Женщины, увидя нас, прятались; те, которых мы могли рассмотреть в лицо, были далеко не красавицы. "Я имел гораздо лучшее мнение о черкешенках", - сказал мне Григорий Александрович. "Погодите!" - отвечал я, усмехаясь. У меня было свое на уме.

У князя в сакле собралось уже множество народа. У азиатов, знаете, обычай всех встречных и поперечных приглашать на свадьбу. Нас приняли со всеми почестями и повели в кунацкую. Я, однако ж, не позабыл подметить, где поставили наших лошадей, знаете, для непредвидимого случая.

Как же у них празднуют свадьбу? - спросил я штабс-капитана.

Да обыкновенно. Сначала мулла прочитает им что-то из Корана; потом дарят молодых и всех их родственников, едят, пьют бузу; потом начинается джигитовка, и всегда один какой-нибудь оборвыш, засаленный, на скверной хромой лошаденке, ломается, паясничает, смешит честную компанию; потом, когда смеркнется, в кунацкой начинается, по-нашему сказать, бал. Бедный старичишка бренчит на трехструнной... забыл, как по-ихнему ну, да вроде нашей балалайки. Девки и молодые ребята становятся в две шеренги одна против другой, хлопают в ладоши и поют. Вот выходит одна девка и один мужчина на середину и начинают говорить друг другу стихи нараспев, что попало, а остальные подхватывают хором. Мы с Печориным сидели на почетном месте, и вот к нему подошла меньшая дочь хозяина, девушка лет шестнадцати, и пропела ему... как бы сказать?.. вроде комплимента.

А что ж такое она пропела, не помните ли?

Да, кажется, вот так: "Стройны, дескать, наши молодые джигиты, и кафтаны на них серебром выложены, а молодой русский офицер стройнее их, и галуны на нем золотые. Он как тополь между ними; только не расти, не цвести ему в нашем саду". Печорин встал, поклонился ей, приложив руку ко лбу и сердцу, и просил меня отвечать ей, я хорошо знаю по-ихнему и перевел его ответ.

Когда она от нас отошла, тогда я шепнул Григорью Александровичу: "Ну что, какова?" - "Прелесть! - отвечал он. - А как ее зовут?" - "Ее зовут Бэлою", - отвечал я.

И точно, она была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные, как у горной серны, так и заглядывали нам в душу. Печорин в задумчивости не сводил с нее глаз, и она частенько исподлобья на него посматривала. Только не один Печорин любовался хорошенькой княжной: из угла комнаты на нее смотрели другие два глаза, неподвижные, огненные. Я стал вглядываться и узнал моего старого знакомца Казбича. Он, знаете, был не то, чтоб мирной, не то, чтоб немирной. Подозрений на него было много, хоть он ни в какой шалости не был замечен. Бывало, он приводил к нам в крепость баранов и продавал дешево, только никогда не торговался: что запросит, давай, - хоть зарежь, не уступит. Говорили про него, что он любит таскаться на Кубань с абреками, и, правду сказать, рожа у него была самая разбойничья: маленький, сухой, широкоплечий... А уж ловок-то, ловок-то был, как бес! Бешмет всегда изорванный, в заплатках, а оружие в серебре. А лошадь его славилась в целой Кабарде, - и точно, лучше этой лошади ничего выдумать невозможно. Недаром ему завидовали все наездники и не раз пытались ее украсть, только не удавалось. Как теперь гляжу на эту лошадь: вороная, как смоль, ноги -

струнки, и глаза не хуже, чем у Бэлы; а какая сила! скачи хоть на пятьдесят верст; а уж выезжена - как собака бегает за хозяином, голос даже его знала!

Бывало, он ее никогда и не привязывает. Уж такая разбойничья лошадь!..

В этот вечер Казбич был угрюмее, чем когда-нибудь, и я заметил, что у него под бешметом надета кольчуга. "Недаром на нем эта кольчуга, - подумал я, - уж он, верно, что-нибудь замышляет".

Душно стало в сакле, и я вышел на воздух освежиться. Ночь уж ложилась на горы, и туман начинал бродить по ущельям.

Мне вздумалось завернуть под навес, где стояли наши лошади, посмотреть, есть ли у них корм, и притом осторожность никогда не мешает: у меня же была лошадь славная, и уж не один кабардинец на нее умильно поглядывал, приговаривая: "Якши тхе, чек якши!"3

Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. "О чем они тут толкуют? - подумал я, - уж не о моей ли лошадке?" Вот присел я у забора и стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.

Славная у тебя лошадь! - говорил Азамат, - если бы я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!

"А! Казбич!" - подумал я и вспомнил кольчугу.

Да, - отвечал Казбич после некоторого молчания, - в целой Кабарде не найдешь такой. Раз, - это было за Тереком, - я ездил с абреками отбивать русские табуны; нам не посчастливилось, и мы рассыпались кто куда. За мной неслись четыре казака; уж я слышал за собою крики гяуров, и передо мною был густой лес. Прилег я на седло, поручил себе аллаху и в первый раз в жизни оскорбил коня ударом плети. Как птица нырнул он между ветвями; острые колючки рвали мою одежду, сухие сучья карагача били меня по лицу. Конь мой прыгал через пни, разрывал кусты грудью. Лучше было бы мне его бросить у опушки и скрыться в лесу пешком, да жаль было с ним расстаться, - и пророк вознаградил меня. Несколько пуль провизжало над моей головою; я уж слышал, как спешившиеся казаки бежали по следам... Вдруг передо мною рытвина глубокая; скакун мой призадумался - и прыгнул. Задние его копыта оборвались с противного берега, и он повис на передних ногах; я бросил поводья и полетел в овраг; это спасло моего коня: он выскочил. Казаки все это видели, только ни один не спустился меня искать: они, верно, думали, что я убился до смерти, и я слышал, как они бросились ловить моего коня. Сердце мое облилось кровью; пополз я по густой траве вдоль по оврагу, - смотрю: лес кончился, несколько казаков выезжают из него на поляну, и вот выскакивает прямо к ним мой Карагез; все кинулись за ним с криком; долго, долго они за ним гонялись, особенно один раза два чуть-чуть не накинул ему на шею аркана; я задрожал, опустил глаза и начал молиться. Через несколько мгновений поднимаю их - и вижу: мой Карагез летит, развевая хвост, вольный как ветер, а гяуры далеко один за другим тянутся по степи на измученных конях. Валлах! это правда, истинная правда! До поздней ночи я сидел в своем овраге. Вдруг, что ж ты думаешь, Азамат? во мраке слышу, бегает по берегу оврага конь, фыркает, ржет и бьет копытами о землю; я узнал голос моего Карагеза; это был он, мой товарищ!.. С тех пор мы не разлучались.

И слышно было, как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названия.

Если б у меня был табун в тысячу кобыл, - сказал Азамат, - то отдал бы тебе весь за твоего Карагеза.

Йок4, не хочу, - отвечал равнодушно Казбич.

Послушай, Казбич, - говорил, ласкаясь к нему, Азамат, - ты добрый человек, ты храбрый джигит, а мой отец боится русских и не пускает меня в горы; отдай мне свою лошадь, и я сделаю все, что ты хочешь, украду для тебя у отца лучшую его винтовку или шашку, что только пожелаешь, - а шашка его настоящая гурда: приложи лезвием к руке, сама в тело вопьется; а кольчуга -

такая, как твоя, нипочем.

Казбич молчал.

В первый раз, как я увидел твоего коня, - продолжал Азамат, когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым, как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами, как будто хотел слово вымолвить.

Я умру, Казбич, если ты мне не продашь его! - сказал Азамат дрожащим голосом.

Мне послышалось, что он заплакал: а надо вам сказать, что Азамат был преупрямый мальчишка, и ничем, бывало, у него слез не выбьешь, даже когда он был помоложе.

В ответ на его слезы послышалось что-то вроде смеха.

Хочешь, дождись меня завтра ночью там в ущелье, где бежит поток: я пойду с нею мимо в соседний аул, - и она твоя. Неужели не стоит Бэла твоего скакуна?

Долго, долго молчал Казбич; наконец вместо ответа он затянул старинную песню вполголоса:5

Много красавиц в аулах у нас, Звезды сияют во мраке их глаз.

Сладко любить их, завидная доля;

Но веселей молодецкая воля.

Золото купит четыре жены, Конь же лихой не имеет цены: Он и от вихря в степи не отстанет, Он не изменит, он не обманет.

Напрасно упрашивал его Азамат согласиться, и плакал, и льстил ему, и клялся; наконец Казбич нетерпеливо прервал его:

Поди прочь, безумный мальчишка! Где тебе ездить на моем коне? На первых трех шагах он тебя сбросит, и ты разобьешь себе затылок об камни.

Меня? - крикнул Азамат в бешенстве, и железо детского кинжала зазвенело об кольчугу. Сильная рука оттолкнула его прочь, и он ударился об плетень так, что плетень зашатался. "Будет потеха!" - подумал я, кинулся в конюшню, взнуздал лошадей наших и вывел их на задний двор. Через две минуты уж в сакле был ужасный гвалт. Вот что случилось: Азамат вбежал туда в разорванном бешмете, говоря, что Казбич хотел его зарезать. Все выскочили, схватились за ружья - и пошла потеха! Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж был верхом и вертелся среди толпы по улице, как бес, отмахиваясь шашкой.

Плохое дело в чужом пиру похмелье, - сказал я Григорью Александровичу, поймав его за руку, - не лучше ли нам поскорей убраться?

Да погодите, чем кончится.

Да уж, верно, кончится худо; у этих азиатов все так: натянулись бузы, и пошла резня! - Мы сели верхом и ускакали домой.

А что Казбич? - спросил я нетерпеливо у штабс-капитана.

Да что этому народу делается! - отвечал он, допивая стакан чая, -

ведь ускользнул!

И не ранен? - спросил я.

А бог его знает! Живущи, разбойники! Видал я-с иных в деле, например: ведь весь исколот, как решето, штыками, а все махает шашкой. - Штабс-капитан после некоторого молчания продолжал, топнув ногою о землю:

Никогда себе не прощу одного: черт меня дернул, приехав в крепость, пересказать Григорью Александровичу все, что я слышал, сидя за забором; он посмеялся, - такой хитрый! - а сам задумал кое-что.

А что такое? Расскажите, пожалуйста.

Ну уж нечего делать! начал рассказывать, так надо продолжать.

Дня через четыре приезжает Азамат в крепость. По обыкновению, он зашел к Григорью Александровичу, который его всегда кормил лакомствами. Я был тут.

Зашел разговор о лошадях, и Печорин начал расхваливать лошадь Казбича: уж такая-то она резвая, красивая, словно серна, - ну, просто, по его словам, этакой и в целом мире нет.

Засверкали глазенки у татарчонка, а Печорин будто не замечает; я заговорю о другом, а он, смотришь, тотчас собьет разговор на лошадь Казбича Эта история продолжалась всякий раз, как приезжал Азамат. Недели три спустя стал я замечать, что Азамат бледнеет и сохнет, как бывает от любви в романах-с. Что за диво?..

Вот видите, я уж после узнал всю эту штуку: Григорий Александрович до того его задразнил, что хоть в воду. Раз он ему и скажи:

Вижу, Азамат, что тебе больно понравилась эта лошадь; а не видать тебе ее как своего затылка! Ну, скажи, что бы ты дал тому, кто тебе ее подарил бы?..

Все, что он захочет, - отвечал Азамат.

В таком случае я тебе ее достану, только с условием... Поклянись, что ты его исполнишь...

Клянусь... Клянись и ты!

Хорошо! Клянусь, ты будешь владеть конем; только за него ты должен отдать мне сестру Бэлу: Карагез будет тебе калымом. Надеюсь, что торг для тебя выгоден.

Азамат молчал.

Не хочешь? Ну, как хочешь! Я думал, что ты мужчина, а ты еще ребенок: рано тебе ездить верхом...

Азамат вспыхнул.

А мой отец? - сказал он.

Разве он никогда не уезжает?

Правда...

Согласен?..

Согласен, - прошептал Азамат, бледный как смерть. - Когда же?

В первый раз, как Казбич приедет сюда; он обещался пригнать десяток баранов: остальное - мое дело. Смотри же, Азамат!

Вот они и сладили это дело... по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна быть счастлива, имея такого милого мужа, как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что - Казбич разбойник, которого надо было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.

Азамат! - сказал Григорий Александрович, - завтра Карагез в моих руках; если нынче ночью Бэла не будет здесь, то не видать тебе коня...

Хорошо! - сказал Азамат и поскакал в аул. Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости: как они сладили это дело, не знаю, - только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги были связаны, а голова окутана чадрой.

А лошадь? - спросил я у штабс-капитана.

Сейчас, сейчас. На другой день утром рано приехал Казбич и пригнал десяток баранов на продажу. Привязав лошадь у забора, он вошел ко мне; я попотчевал его чаем, потому что хотя разбойник он, а все-таки был моим кунаком.6

Стали мы болтать о том, о сем: вдруг, смотрю, Казбич вздрогнул, переменился в лице - и к окну; но окно, к несчастию, выходило на задворье.

Что с тобой? - спросил я.

Моя лошадь!.. лошадь!.. - сказал он, весь дрожа.

Точно, я услышал топот копыт: "Это, верно, какой-нибудь казак приехал..."

Нет! Урус яман, яман! - заревел он и опрометью бросился вон, как дикий барс. В два прыжка он был уж на дворе; у ворот крепости часовой загородил ему путь ружьем; он перескочил через ружье и кинулся бежать по дороге... Вдали вилась пыль - Азамат скакал на лихом Карагезе; на бегу Казбич выхватил из чехла ружье и выстрелил, с минуту он остался неподвижен, пока не убедился, что дал промах; потом завизжал, ударил ружье о камень, разбил его вдребезги, повалился на землю и зарыдал, как ребенок... Вот кругом него собрался народ из крепости - он никого не замечал; постояли, потолковали и пошли назад; я велел возле его положить деньги за баранов - он их не тронул, лежал себе ничком, как мертвый. Поверите ли, он так пролежал до поздней ночи и целую ночь?.. Только на другое утро пришел в крепость и стал просить, чтоб ему назвали похитителя. Часовой, который видел, как Азамат отвязал коня и ускакал на нем, не почел за нужное скрывать. При этом имени глаза Казбича засверкали, и он отправился в аул, где жил отец Азамата.

Что ж отец?

Да в том-то и штука, что его Казбич не нашел: он куда-то уезжал дней на шесть, а то удалось ли бы Азамату увезти сестру?

А когда отец возвратился, то ни дочери, ни сына не было. Такой хитрец: ведь смекнул, что не сносить ему головы, если б он попался. Так с тех пор и пропал: верно, пристал к какой-нибудь шайке абреков, да и сложил буйную голову за Тереком или за Кубанью: туда и дорога!..

Признаюсь, и на мою долю порядочно досталось. Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошел к нему.

Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я все это тотчас заметил... Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, - только он притворялся, будто не слышит.

Господин прапорщик! - сказал я как можно строже. - Разве вы не видите, что я к вам пришел?

Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? - отвечал он, не приподнимаясь.

Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.

Все равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота!

Я все знаю, - отвечал я, подошед к кровати.

Тем лучше: я не в духе рассказывать.

Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который я могу отвечать...

И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно все пополам.

Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!

Митька, шпагу!..

Митька принес шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал:

Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо.

Что нехорошо?

Да то, что ты увез Бэлу... Уж эта мне бестия Азамат!.. Ну, признайся,

Сказал я ему.

Да когда она мне нравится?..

Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец станет ее требовать, то надо будет отдать.

Вовсе не надо!

Да он узнает, что она здесь?

А как он узнает?

Я опять стал в тупик.

Послушайте, Максим Максимыч! - сказал Печорин, приподнявшись, - ведь вы добрый человек, - а если отдадим дочь этому дикарю, он ее зарежет или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте ее у меня, а у себя мою шпагу...

Да покажите мне ее, - сказал я.

Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть;

сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, - прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился... Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно согласиться.

А что? - спросил я у Максима Максимыча, - в самом ли деле он приучил ее к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?

Помилуйте, отчего же с тоски по родине. Из крепости видны были те же горы, что из аула, - а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она молча гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали ее красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!..

Ну, да это в сторону... Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены, шел я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею.

Послушай, моя пери, - говорил он, - ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею, - отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, то я тебя сейчас отпущу домой. - Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. - Или, - продолжал он, - я тебе совершенно ненавистен? - Она вздохнула. - Или твоя вера запрещает полюбить меня? - Она побледнела и молчала. - Поверь мне. аллах для всех племен один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью? - Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто пораженная этой новой мыслию; в глазах ее выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля. -

Послушай, милая, добрая Бэла! - продолжал Печорин, - ты видишь, как я тебя люблю; я все готов отдать, чтоб тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?

Она призадумалась, не спуская с него черных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял ее руку и стал ее уговаривать, чтоб она его целовала; она слабо защищалась и только повторяла: "Поджалуста, поджалуйста, не нада, не нада". Он стал настаивать;

она задрожала, заплакала.

Я твоя пленница, - говорила она, - твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, - и опять слезы.

Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашел к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперед.

Что, батюшка? - сказал я ему.

Дьявол, а не женщина! - отвечал он, - только я вам даю мое честное слово, что она будет моя...

Я покачал головою.

Хотите пари? - сказал он, - через неделю!

Извольте!

Мы ударили по рукам и разошлись.

На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками; привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.

Как вы думаете, Максим Максимыч! - сказал он мне, показывая подарки,

Устоит ли азиатская красавица против такой батареи?

Вы черкешенок не знаете, - отвечал я, - это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки, совсем не то. У них свои правила: они иначе воспитаны. - Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.

А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину;

она стала ласковее, доверчивее - да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошел к ней. "Бэла! - сказал он, - ты знаешь, как я тебя люблю.

Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, - ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя;

прощай, я еду - куда? почему я знаю? Авось недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки; тогда вспомни обо мне и прости меня". - Он отвернулся и протянул ей руку на прощание. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть ее лицо: и мне стало жаль - такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал - и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чем говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтобы заплакал, а так - глупость!..

Штабс-капитан замолчал.

Да, признаюсь, - сказал он потом, теребя усы, - мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.

И продолжительно было их счастье? - спросил я.

Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они были счастливы!

Как это скучно! - воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. - Да неужели, - продолжал я, - отец не догадался, что она у вас в крепости?

То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось...

Внимание мое пробудилось снова.

Надо вам сказать, что Казбич вообразил, будто Азамат с согласия отца украл у него лошадь, по крайней мере, я так полагаю. Вот он раз и дождался у дороги версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, - это было в сумерки, - он ехал задумчиво шагом, как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья - и был таков;

некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали.

Он вознаградил себя за потерю коня и отомстил, - сказал я, чтоб вызвать мнение моего собеседника.

Конечно, по-ихнему, - сказал штабс-капитан, - он был совершенно прав.

Меня невольно поразила способность русского человека применяться к обычаям тех народов, среди которых ему случается жить; не знаю, достойно порицания или похвалы это свойство ума, только оно доказывает неимоверную его гибкость и присутствие этого ясного здравого смысла, который прощает зло везде, где видит его необходимость или невозможность его уничтожения.

Между тем чай был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу;

месяц бледнел на западе и готов уж был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах, как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли. Вопреки предсказанию моего спутника, погода прояснилась и обещала нам тихое утро; хороводы звезд чудными узорами сплетались на далеком небосклоне и одна за другою гасли по мере того, как бледноватый отблеск востока разливался по темно-лиловому своду, озаряя постепенно крутые отлогости гор, покрытые девственными снегами. Направо и налево чернели мрачные, таинственные пропасти, и туманы, клубясь и извиваясь, как змеи, сползали туда по морщинам соседних скал, будто чувствуя и пугаясь приближения дня.

Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока, приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем. Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил;

казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять. Тот, кому случалось, как мне, бродить по горам пустынным, и долго-долго всматриваться в их причудливые образы, и жадно глотать животворящий воздух, разлитый в их ущельях, тот, конечно, поймет мое желание передать, рассказать, нарисовать эти волшебные картины. Вот наконец мы взобрались на Гуд-гору, остановились и оглянулись: на ней висело серое облако, и его холодное дыхание грозило близкой бурею; но на востоке все было так ясно и золотисто, что мы, то есть я и штабс-капитан, совершенно о нем забыли... Да, и штабс-капитан: в сердцах простых чувство красоты и величия природы сильнее, живее во сто крат, чем в нас, восторженных рассказчиках на словах и на бумаге.

Вы, я думаю, привыкли к этим великолепным картинам? - сказал я ему.

Да-с, и к свисту пули можно привыкнуть, то есть привыкнуть скрывать невольное биение сердца.

Я слышал напротив, что для иных старых воинов эта музыка даже приятна.

Разумеется, если хотите, оно и приятно; только все же потому, что сердце бьется сильнее. Посмотрите, - прибавил он, указывая на восток, - что за край!

И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой, как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, - и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание. "Я говорил вам, - воскликнул он, - что нынче будет погода; надо торопиться, а то, пожалуй, она застанет нас на Крестовой. Трогайтесь!" - закричал он ямщикам.

Подложили цепи по колеса вместо тормозов, чтоб они не раскатывались, взяли лошадей под уздцы и начали спускаться; направо был утес, налево пропасть такая, что целая деревушка осетин, живущих на дне ее, казалась гнездом ласточки; я содрогнулся, подумав, что часто здесь, в глухую ночь, по этой дороге, где две повозки не могут разъехаться, какой-нибудь курьер раз десять в год проезжает, не вылезая из своего тряского экипажа. Один из наших извозчиков был русский ярославский мужик, другой осетин: осетин вел коренную под уздцы со всеми возможными предосторожностями, отпрягши заранее уносных,

А наш беспечный русак даже не слез с облучка! Когда я ему заметил, что он мог бы побеспокоиться в пользу хотя моего чемодана, за которым я вовсе не желал лазить в эту бездну, он отвечал мне: "И, барин! Бог даст, не хуже их доедем: ведь нам не впервые", - и он был прав: мы точно могли бы не доехать, однако ж все-таки доехали, и если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так много заботиться...

Но, может быть, вы хотите знать окончание истории Бэлы? Во-первых, я пишу не повесть, а путевые записки; следовательно, не могу заставить штабс-капитана рассказывать прежде, нежели он начал рассказывать в самом деле. Итак, погодите или, если хотите, переверните несколько страниц, только я вам этого не советую, потому что переезд через Крестовую гору (или, как называет ее ученый Гамба, le mont St.-Christophe) достоин вашего любопытства. Итак, мы спускались с Гуд-горы в Чертову долину... Вот романтическое название! Вы уже видите гнездо злого духа между неприступными утесами, - не тут-то было: название Чертовой долины происходит от слова

"черта", а не "черт", ибо здесь когда-то была граница Грузии. Эта долина была завалена снеговыми сугробами, напоминавшими довольно живо Саратов, Тамбов и прочие милые места нашего отечества.

Вот и Крестовая! - сказал мне штабс-капитан, когда мы съехали в Чертову долину, указывая на холм, покрытый пеленою снега; на его вершине чернелся каменный крест, и мимо его вела едва-едва заметная дорога, по которой проезжают только тогда, когда боковая завалена снегом; наши извозчики объявили, что обвалов еще не было, и, сберегая лошадей, повезли нас кругом. При повороте встретили мы человек пять осетин; они предложили нам свои услуги и, уцепясь за колеса, с криком принялись тащить и поддерживать наши тележки. И точно, дорога опасная: направо висели над нашими головами груды снега, готовые, кажется, при первом порыве ветра оборваться в ущелье; узкая дорога частию была покрыта снегом, который в иных местах проваливался под ногами, в других превращался в лед от действия солнечных лучей и ночных морозов, так что с трудом мы сами пробирались;

лошади падали; налево зияла глубокая расселина, где катился поток, то скрываясь под ледяной корою, то с пеною прыгая по черным камням. В два часа едва могли мы обогнуть Крестовую гору - две версты в два часа! Между тем тучи спустились, повалил град, снег; ветер, врываясь в ущелья, ревел, свистал, как Соловей-разбойник, и скоро каменный крест скрылся в тумане, которого волны, одна другой гуще и теснее, набегали с востока... Кстати, об этом кресте существует странное, но всеобщее предание, будто его поставил Император Петр I, проезжая через Кавказ; но, во-первых, Петр был только в Дагестане, и, во-вторых, на кресте написано крупными буквами, что он поставлен по приказанию г. Ермолова, а именно в 1824 году. Но предание, несмотря на надпись, так укоренилось, что, право, не знаешь, чему верить, тем более что мы не привыкли верить надписям.

Нам должно было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная;

только ее дикие напевы были печальнее, заунывнее. "И ты, изгнанница, - думал я, - плачешь о своих широких, раздольных степях! Там есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно, как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки".

Плохо! - говорил штабс-капитан; - посмотрите, кругом ничего не видно, только туман да снег; того и гляди, что свалимся в пропасть или засядем в трущобу, а там пониже, чай, Байдара так разыгралась, что и не переедешь. Уж эта мне Азия! что люди, что речки - никак нельзя положиться!

Извозчики с криком и бранью колотили лошадей, которые фыркали, упирались и не хотели ни за что в свете тронуться с места, несмотря на красноречие кнутов.

Ваше благородие, - сказал наконец один, - ведь мы нынче до Коби не доедем; не прикажете ли, покамест можно, своротить налево? Вон там что-то на косогоре чернеется - верно, сакли: там всегда-с проезжающие останавливаются в погоду; они говорят, что проведут, если дадите на водку, - прибавил он, указывая на осетина.

Знаю, братец, знаю без тебя! - сказал штабс-капитан, - уж эти бестии!

рады придраться, чтоб сорвать на водку.

Признайтесь, однако, - сказал я, - что без них нам было бы хуже.

Все так, все так, - пробормотал он, - уж эти мне проводники! чутьем слышат, где можно попользоваться, будто без них и нельзя найти дороги.

Вот мы и свернули налево и кое-как, после многих хлопот, добрались до скудного приюта, состоящего из двух саклей, сложенных из плит и булыжника и обведенных такою же стеною; оборванные хозяева приняли нас радушно. Я после узнал, что правительство им платит и кормит их с условием, чтоб они принимали путешественников, застигнутых бурею.

Все к лучшему! - сказал я, присев у огня, - теперь вы мне доскажете вашу историю про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось.

А почему ж вы так уверены? - отвечал мне штабс-капитан, примигивая с хитрой улыбкою...

Оттого, что это не в порядке вещей: что началось необыкновенным образом, то должно так же и кончиться.

Ведь вы угадали...

Очень рад.

Хорошо вам радоваться, а мне так, право, грустно, как вспомню.

Славная была девочка, эта Бэла! Я к ней наконец так привык, как к дочери, и она меня любила. Надо вам сказать, что у меня нет семейства: об отце и матери я лет двенадцать уж не имею известия, а запастись женой не догадался раньше, - так теперь уж, знаете, и не к лицу; я и рад был, что нашел кого баловать. Она, бывало, нам поет песни иль пляшет лезгинку... А уж как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в благородном собрании, лет двадцать тому назад, - только куда им! совсем не то!.. Григорий Александрович наряжал ее, как куколку, холил и лелеял; и она у нас так похорошела, что чудо; с лица и с рук сошел загар, румянец разыгрался на щеках... Уж какая, бывало, веселая, и все надо мной, проказница, подшучивала... Бог ей прости!..

А что, когда вы ей объявили о смерти отца?

Мы долго от нее это скрывали, пока она не привыкла к своему положению; а когда сказали, так она дня два поплакала, а потом забыла.

Месяца четыре все шло как нельзя лучше. Григорий Александрович, я уж, кажется, говорил, страстно любил охоту: бывало, так его в лес и подмывает за кабанами или козами, - а тут хоть бы вышел за крепостной вал. Вот, однако же, смотрю, он стал снова задумываться, ходит по комнате, загнув руки назад;

потом раз, не сказав никому, отправился стрелять, - целое утро пропадал; раз и другой, все чаще и чаще... "Нехорошо, - подумал я, верно между ними черная кошка проскочила!"

Одно утро захожу к ним - как теперь перед глазами: Бэла сидела на кровати в черном шелковом бешмете, бледненькая, такая печальная, что я испугался.

А где Печорин? - спросил я.

На охоте.

Сегодня ушел? - Она молчала, как будто ей трудно было выговорить.

Нет, еще вчера, - наконец сказала она, тяжело вздохнув.

Уж не случилось ли с ним чего?

Я вчера целый день думала, - отвечала она сквозь слезы, - придумывала разные несчастья: то казалось мне, что его ранил дикий кабан, то чеченец утащил в горы... А нынче мне уж кажется, что он меня не любит.

Права, милая, ты хуже ничего не могла придумать! - Она заплакала, потом с гордостью подняла голову, отерла слезы и продолжала:

Если он меня не любит, то кто ему мешает отослать меня домой? Я его не принуждаю. А если это так будет продолжаться, то я сама уйду: я не раба его - я княжеская дочь!..

Я стал ее уговаривать.

Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, - походит, да и придет; а если ты будешь грустить, то скорей ему наскучишь.

Правда, правда! - отвечала она, - я буду весела. - И с хохотом схватила свой бубен, начала петь, плясать и прыгать около меня; только и это не было продолжительно; она опять упала на постель и закрыла лицо руками.

Что было с нею мне делать? Я, знаете, никогда с женщинами не обращался: думал, думал, чем ее утешить, и ничего не придумал; несколько времени мы оба молчали... Пренеприятное положение-с!

Наконец я ей сказал: "Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!" Это было в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.

Крепость наша стояла на высоком месте, и вид был с вала прекрасный; с одной стороны широкая поляна, изрытая несколькими балками7, оканчивалась лесом, который тянулся до самого хребта гор; кое-где на ней дымились аулы, ходили табуны; с другой - бежала мелкая речка, и к ней примыкал частый кустарник, покрывавший кремнистые возвышенности, которые соединялись с главной цепью Кавказа. Мы сидели на углу бастиона, так что в обе стороны могли видеть все. Вот смотрю: из леса выезжает кто-то на серой лошади, все ближе и ближе и, наконец, остановился по ту сторону речки, саженях во сте от нас, и начал кружить лошадь свою как бешеный. Что за притча!..

Посмотри-ка, Бэла, - сказал я, - у тебя глаза молодые, что это за джигит: кого это он приехал тешить?..

Она взглянула и вскрикнула:

Это Казбич!..

Ах он разбойник! смеяться, что ли, приехал над нами? - Всматриваюсь, точно Казбич: его смуглая рожа, оборванный, грязный как всегда.

Это лошадь отца моего, - сказала Бэла, схватив меня за руку; она дрожала, как лист, и глаза ее сверкали. "Ага! - подумал я, - и в тебе, душенька, не молчит разбойничья кровь!"

Подойди-ка сюда, - сказал я часовому, - осмотри ружье да ссади мне этого молодца, - получишь рубль серебром.

Слушаю, ваше высокоблагородие; только он не стоит на месте... -

Прикажи! - сказал я, смеясь...

Эй, любезный! - закричал часовой, махая ему рукой, - подожди маленько, что ты крутишься, как волчок?

Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, - как не так!.. Мой гренадер приложился... бац!..

мимо, - только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой - и был таков.

Как тебе не стыдно! - сказал я часовому.

Ваше высокоблагородие! умирать отправился, - отвечал он, такой проклятый народ, сразу не убьешь.

Четверть часа спустя Печорин вернулся с охоты; Бэла бросилась ему на шею, и ни одной жалобы, ни одного упрека за долгое отсутствие... Даже я уж на него рассердился.

Помилуйте, - говорил я, - ведь вот сейчас тут был за речкою Казбич, и мы по нем стреляли; ну, долго ли вам на него наткнуться? Эти горцы народ мстительный: вы думаете, что он не догадывается, что вы частию помогли Азамату? А я бьюсь об заклад, что нынче он узнал Бэлу. Я знаю, что год тому назад она ему больно нравилась - он мне сам говорил, - и если б надеялся собрать порядочный калым, то, верно, бы посватался...

Тут Печорин задумался. "Да, - отвечал он, - надо быть осторожнее...

Бэла, с нынешнего дня ты не должна более ходить на крепостной вал".

Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели. Бывало, спросишь:

"О чем ты вздохнула, Бэла? ты печальна?" - "Нет!" - "Тебе чего-нибудь хочется?" - "Нет!" - "Ты тоскуешь по родным?" - "У меня нет родных".

Случалось, по целым дням, кроме "да" да "нет", от нее ничего больше не добьешься.

Вот об этом-то я и стал ему говорить. "Послушайте, Максим Максимыч, -

отвечал он, - у меня несчастный характер; воспитание ли меня сделало таким, бог ли так меня создал, не знаю; знаю только то, что если я причиною несчастия других, то и сам не менее несчастлив; разумеется, это им плохое утешение - только дело в том, что это так. В первой моей молодости, с той минуты, когда я вышел из опеки родных, я стал наслаждаться бешено всеми удовольствиями, которые можно достать за деньги, и разумеется, удовольствия эти мне опротивели. Потом пустился я в большой свет, и скоро общество мне также надоело; влюблялся в светских красавиц и был любим, - но их любовь только раздражала мое воображение и самолюбие, а сердце осталось пусто... Я стал читать, учиться - науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди -

невежды, а слава - удача, и чтоб добиться ее, надо только быть ловким. Тогда мне стало скучно... Вскоре перевели меня на Кавказ: это самое счастливое время моей жизни. Я надеялся, что скука не живет под чеченскими пулями -

напрасно: через месяц я так привык к их жужжанию и к близости смерти, что, право, обращал больше внимание на комаров, - и мне стало скучнее прежнего, потому что я потерял почти последнюю надежду. Когда я увидел Бэлу в своем доме, когда в первый раз, держа ее на коленях, целовал ее черные локоны, я, глупец, подумал, что она ангел, посланный мне сострадательной судьбою... Я опять ошибся: любовь дикарки немногим лучше любви знатной барыни; невежество и простосердечие одной так же надоедают, как и кокетство другой. Если вы хотите, я ее еще люблю, я ей благодарен за несколько минут довольно сладких, я за нее отдам жизнь, - только мне с нею скучно... Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может быть больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать. Как только будет можно, отправлюсь - только не в Европу, избави боже! - поеду в Америку, в Аравию, в Индию, - авось где-нибудь умру на дороге! По крайней мере я уверен, что это последнее утешение не скоро истощится, с помощью бурь и дурных дорог". Так он говорил долго, и его слова врезались у меня в памяти, потому что в первый раз я слышал такие вещи от двадцатипятилетнего человека, и, бог даст, в последний... Что за диво! Скажите-ка, пожалуйста, - продолжал штабс-капитан, обращаясь ко мне. - вы вот, кажется, бывали в столице, и недавно: неужели тамошная молодежь вся такова?

Я отвечал, что много есть людей, говорящих то же самое; что есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование, как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастье, как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво:

А все, чай, французы ввели моду скучать?

Нет, Англичане.

А-га, вот что!.. - отвечал он, - да ведь они всегда были отъявленные пьяницы!

Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон был больше ничего, как пьяница. Впрочем, замечание штабс-пакитана было извинительнее: чтоб воздерживаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства.

Между тем он продолжал свой рассказ таким образом:

Казбич не являлся снова. Только не знаю почему, я не мог выбить из головы мысль, что он недаром приезжал и затевает что-нибудь худое.

Вот раз уговаривает меня Печорин ехать с ним на кабана; я долго отнекивался: ну, что мне был за диковинка кабан! Однако ж утащил-таки он меня с собой. Мы взяли человек пять солдат и уехали рано утром. До десяти часов шныряли по камышам и по лесу, - нет зверя. "Эй, не воротиться ли? -

говорил я, - к чему упрямиться? Уж, видно, такой задался несчастный день!"

Только Григорий Александрович, несмотря на зной и усталость, не хотел воротиться без добычи, таков уж был человек: что задумает, подавай; видно, в детстве был маменькой избалован... Наконец в полдень отыскали проклятого кабана: паф! паф!... не тут-то было: ушел в камыши... такой уж был несчастный день! Вот мы, отдохнув маленько, отправились домой.

Мы ехали рядом, молча, распустив поводья, и были уж почти у самой крепости: только кустарник закрывал ее от нас. Вдруг выстрел... Мы взглянули друг на друга: нас поразило одинаковое подозрение... Опрометью поскакали мы на выстрел - смотрим: на валу солдаты собрались в кучу и указывают в поле, а там летит стремглав всадник и держит что-то белое на седле. Григорий Александрович взвизгнул не хуже любого чеченца; ружье из чехла - и туда; я за ним.

К счастью, по причине неудачной охоты, наши кони не были измучены: они рвались из-под седла, и с каждым мгновением мы были все ближе и ближе... И наконец я узнал Казбича, только не мог разобрать, что такое он держал перед собою. Я тогда поравнялся с Печориным и кричу ему: "Это Казбич!.. "Он посмотрел на меня, кивнул головою и ударил коня плетью.

Вот наконец мы были уж от него на ружейный выстрел; измучена ли была у Казбича лошадь или хуже наших, только, несмотря на все его старания, она не больно подавалась вперед. Я думаю, в эту минуту он вспомнил своего Карагеза...

Смотрю: Печорин на скаку приложился из ружья... "Не стреляйте! - кричу я ему. - берегите заряд; мы и так его догоним". Уж эта молодежь! вечно некстати горячится... Но выстрел раздался, и пуля перебила заднюю ногу лошади: она сгоряча сделала еще прыжков десять, споткнулась и упала на колени; Казбич соскочил, и тогда мы увидели, что он держал на руках своих женщину, окутанную чадрою... Это была Бэла... бедная Бэла! Он что-то нам закричал по-своему и занес над нею кинжал... Медлить было нечего: я выстрелил, в свою очередь, наудачу; верно, пуля попала ему в плечо, потому что вдруг он опустил руку... Когда дым рассеялся, на земле лежала раненая лошадь и возле нее Бэла; а Казбич, бросив ружье, по кустарникам, точно кошка, карабкался на утес; хотелось мне его снять оттуда - да не было заряда готового! Мы соскочили с лошадей и кинулись к Бэле. Бедняжка, она лежала неподвижно, и кровь лилась из раны ручьями... Такой злодей; хоть бы в сердце ударил - ну, так уж и быть, одним разом все бы кончил, а то в спину... самый разбойничий удар! Она была без памяти. Мы изорвали чадру и перевязали рану как можно туже; напрасно Печорин целовал ее холодные губы - ничто не могло привести ее в себя.

Печорин сел верхом; я поднял ее с земли и кое-как посадил к нему на седло; он обхватил ее рукой, и мы поехали назад. После нескольких минут молчания Григорий Александрович сказал мне: "Послушайте, Максим Максимыч, мы этак ее не довезем живую". - "Правда!" - сказал я, и мы пустили лошадей во весь дух. Нас у ворот крепости ожидала толпа народа; осторожно перенесли мы раненую к Печорину и послали за лекарем. Он был хотя пьян, но пришел: осмотрел рану и объявил, что она больше дня жить не может; только он ошибся...

Выздоровела? - спросил я у штабс-капитана, схватив его за руку и невольно обрадовавшись.

Нет, - отвечал он, - а ошибся лекарь тем, что она еще два дня прожила.

Да объясните мне, каким образом ее похитил Казбич?

А вот как: несмотря на запрещение Печорина, она вышла из крепости к речке. Было, знаете, очень жарко; она села на камень и опустила ноги в воду.

Вот Казбич подкрался, - цап-царап ее, зажал рот и потащил в кусты, а там вскочил на коня, да и тягу! Она между тем успела закричать, часовые всполошились, выстрелили, да мимо, а мы тут и подоспели.

Да зачем Казбич ее хотел увезти?

Помилуйте, да эти черкесы известный воровской народ: что плохо лежит, не могут не стянуть;? другое и ненужно, а все украдет... уж в этом прошу их извинить! Да притом она ему давно-таки нравилась.

И Бэла умерла?

Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком.

Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. - "Я здесь, подле тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)", - отвечал он, взяв ее за руку. "Я умру!" - сказала она. Мы начали ее утешать, говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..

Ночью она начала бредить; голова ее горела, по всему телу иногда пробегала дрожь лихорадки; она говорила несвязные речи об отце, брате: ей хотелось в горы, домой... Потом она также говорила о Печорине, давала ему разные нежные названия или упрекала его в том, что он разлюбил свою джанечку...

Он слушал ее молча, опустив голову на руки; но только я во все время не заметил ни одной слезы на ресницах его: в самом ли деле он не мог плакать, или владел собою - не знаю; что до меня, то я ничего жальче этого не видывал.

К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная, и в такой слабости, что едва можно было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете о чем?.. Этакая мысль придет ведь только умирающему!.. Начала печалиться о том, что она не христианка, и что на том свете душа ее никогда не встретится с душою Григория Александровича, и что иная женщина будет в раю его подругой. Мне пришло на мысль окрестить ее перед смертию; я ей это предложил; она посмотрела на меня в нерешимости и долго не могла слова вымолвить; наконец отвечала, что она умрет в той вере, в какой родилась. Так прошел целый день. Как она переменилась в этот день! бледные щеки впали, глаза сделались большие, губы горели. Она чувствовала внутренний жар, как будто в груди у ней лежала раскаленное железо.

Настала другая ночь; мы не смыкали глаз, не отходили от ее постели. Она ужасно мучилась, стонала, и только что боль начинала утихать, она старалась уверить Григория Александровича, что ей лучше, уговаривала его идти спать, целовала его руку, не выпускала ее из своих. Перед утром стала она чувствовать тоску смерти, начала метаться, сбила перевязку, и кровь потекла снова. Когда перевязали рану, она на минуту успокоилась и начала просить Печорина, чтоб он ее поцеловал. Он стал на колени возле кровати, приподнял ее голову с подушки и прижал свои губы к ее холодеющим губам; она крепко обвила его шею дрожащими руками, будто в этом поцелуе хотела передать ему свою душу... Нет, она хорошо сделала, что умерла: ну, что бы с ней сталось, если б Григорий Александрович ее покинул? А это бы случилось, рано или поздно...

Половину следующего дня она была тиха, молчалива и послушна, как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. "Помилуйте, - говорил я ему, -

ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?" - "Все-таки лучше, Максим Максимыч, - отвечал он, - чтоб совесть была покойна". Хороша совесть!

После полудня она начала томиться жаждой. Мы отворили окна - но на дворе было жарче, чем в комнате; поставили льду около кровати - ничего не помогало. Я знал, что эта невыносимая жажда - признак приближения конца, и сказал это Печорину. "Воды, воды!.." - говорила она хриплым голосом, приподнявшись с постели.

Он сделался бледен как полотно, схватил стакан, налил и подал ей. Я закрыл глаза руками и стал читать молитву, не помню какую... Да, батюшка, видал я много, как люди умирают в гошпиталях и на поле сражения, только это все не то, совсем не то!.. Еще, признаться, меня вот что печалит: она перед смертью ни разу не вспомнила обо мне; а кажется, я ее любил как отец... ну да бог ее простит!.. И вправду молвить: что ж я такое, чтоб обо мне вспоминать перед смертью?

Только что она испила воды, как ей стало легче, а минуты через три она скончалась. Приложили зеркало к губам - гладко!.. Я вывел Печорина вон из комнаты, и мы пошли на крепостной вал; долго мы ходили взад и вперед рядом, не говоря ни слова, загнув руки на спину; его лицо ничего не выражало особенного, и мне стало досадно: я бы на его месте умер с горя. Наконец он сел на землю, в тени, и начал что-то чертить палочкой на песке. Я, знаете, больше для приличия хотел утешить его, начал говорить; он поднял голову и засмеялся... У меня мороз пробежал по коже от этого смеха... Я пошел заказывать гроб.

Признаться, я частию для развлечения занялся этим. У меня был кусок термаламы, я обил ею гроб и украсил его черкесскими серебряными галунами, которых Григорий Александрович накупил для нее же.

На другой день рано утром мы ее похоронили за крепостью, у речки, возле того места, где она в последний раз сидела; кругом ее могилки теперь разрослись кусты белой акации и бузины. Я хотел было поставить крест, да, знаете, неловко: все-таки она была не христианка...

А что Печорин? - спросил я.

Печорин был долго нездоров, исхудал, бедняжка; только никогда с этих пор мы не говорили о Бэле: я видел, что ему будет неприятно, так зачем же?

Месяца три спустя его назначили в е...й полк, и он уехал в Грузию. Мы с тех пор не встречались, да помнится, кто-то недавно мне говорил, что он возвратился в Россию, но в приказах по корпусу не было. Впрочем, до нашего брата вести поздно доходят.

Тут он пустился в длинную диссертацию о том, как неприятно узнавать новости годом позже - вероятно, для того, чтоб заглушить печальные воспоминания.

Я не перебивал его и не слушал.

Через час явилась возможность ехать; метель утихла, небо прояснилось, и мы отправились. Дорогой невольно я опять завел речь о Бэле и о Печорине.

А не слыхали ли вы, что сделалось с Казбичем? - спросил я.

С Казбичем? А, право, не знаю... Слышал я, что на правом фланге у шапсугов есть какой-то Казбич, удалец, который в красном бешмете разъезжает шажком под нашими выстрелами и превежливо раскланивается, когда пуля прожужжит близко; да вряд ли это тот самый!..

В Коби мы расстались с Максимом Максимычем; я поехал на почтовых, а он, по причине тяжелой поклажи, не мог за мной следовать. Мы не надеялись никогда более встретиться, однако встретились, и, если хотите, я расскажу: это целая история... Сознайтесь, однако ж, что Максим Максимыч человек достойный уважения?.. Если вы сознаетесь в этом, то я вполне буду вознагражден за свой, может быть, слишком длинный рассказ.

1 Ермолове. (Прим. Лермонтова.)

2 плохо (тюрк.)

3 Хороша, очень хороша! (тюрк.)

4 Нет (тюрк.)

5 Я прошу прощения у читателей в том, что переложил в стихи песню Казбича, переданную мне, разумеется, прозой; но привычка - вторая натура.

(Прим. Лермонтова.)

6 Кунак значит - приятель. (Прим. Лермонтова.)

7 овраги. (Прим. Лермонтова.)

МАКСИМ МАКСИМЫЧ

Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай пил в Ларсе, а к ужину поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не станет.

Я остановился в гостинице, где останавливаются все проезжие и где между тем некому велеть зажарить фазана и сварить щей, ибо три инвалида, которым она поручена, так глупы или так пьяны, что от них никакого толка нельзя добиться.

Мне объявили, что я должен прожить тут еще три дня, ибо "оказия" из Екатеринограда еще не пришла и, следовательно, отправляться обратно не может. Что за оказия!.. но дурной каламбур не утешение для русского человека, и я, для развлечения вздумал записывать рассказ Максима Максимыча о Бэле, не воображая, что он будет первым звеном длинной цепи повестей;

видите, как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!.. А вы, может быть, не знаете, что такое "оказия"? Это прикрытие, состоящее из полроты пехоты и пушки, с которыми ходят обозы через Кабарду из Владыкавказа в Екатериноград.

Первый день я провел очень скучно; на другой рано утром въезжает на двор повозка... А! Максим Максимыч!.. Мы встретились как старые приятели. Я предложил ему свою комнату. Он не церемонился, даже ударил меня по плечу и скривил рот на манер улыбки. Такой чудак!..

Максим Максимыч имел глубокие сведения в поваренном искусстве: он удивительно хорошо зажарил фазана, удачно полил его огуречным рассолом, и я должен признаться, что без него пришлось бы остаться на сухоядении. Бутылка кахетинского помогла нам забыть о скромном числе блюд, которых было всего одно, и, закурив трубки, мы уселись: я у окна, он у затопленной печи, потому что день был сырой и холодный. Мы молчали. Об чем было нам говорить?.. Он уж рассказал мне об себе все, что было занимательного, а мне было нечего рассказывать. Я смотрел в окно. Множество низеньких домиков, разбросанных по берегу Терека, который разбегается все шире и шире, мелькали из-за дерев, а дальше синелись зубчатою стеной горы, из-за них выглядывал Казбек в своей белой кардинальской шапке. Я с ними мысленно прощался: мне стало их жалко...

Так сидели мы долго. Солнце пряталось за холодные вершины, и беловатый туман начинал расходиться в долинах, когда на улице раздался звон дорожного колокольчика и крик извозчиков. Несколько повозок с грязными армянами въехало на двор гостиницы и за ними пустая дорожная коляска; ее легкий ход, удобное устройство и щегольской вид имели какой-то заграничный отпечаток. За нею шел человек с большими усами, в венгерке, довольно хорошо одетый для лакея; в его звании нельзя было ошибиться, видя ухарскую замашку, с которой он вытряхивал золу из трубки и покрикивал на ямщика. Он был явно балованный слуга ленивого барина - нечто вроде русского Фигаро.

Скажи, любезный, - закричал я ему в окно, - что это - оказия пришла, что ли?

Он посмотрел довольно дерзко, поправил галстук и отвернулся; шедший подле него армянин, улыбаясь, отвечал за него, что точно пришла оказия и завтра утром отправится обратно.

Слава Богу! - сказал Максим Максимыч, подошедший к окну в это время.

Экая чудная коляска! - прибавил он, - верно какой-нибудь чиновник едет на следствие в Тифлис. Видно, не знает наших горок! Нет, шутишь, любезный: они не свой брат, растрясут хоть английскую!

А кто бы это такое был - пойдемте-ка узнать...

Мы вышли в коридор. В конце коридора была отворена дверь в боковую комнату. Лакей с извозчиком перетаскивали в нее чемоданы.

Послушай, братец, - спросил у него штабс-капитан, - чья эта чудесная коляска?.. а?.. Прекрасная коляска!.. - Лакей, не оборачиваясь, бормотал что-то про себя, развязывая чемодан. Максим Максимыч рассердился; он тронул неучтивца по плечу и сказал: - Я тебе говорю, любезный...

Чья коляска?... моего господина...

А кто твой господин?

Печорин...

Что ты? что ты? Печорин?.. Ах, Боже мой!.. да не служил ли он на Кавказе?.. - воскликнул Максим Максимыч, дернув меня за рукав. У него в глазах сверкала радость.

Служил, кажется, - да я у них недавно.

Ну так!.. так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут?.. Мы с твоим барином были приятели, - прибавил он, ударив дружески по плечу лакея, так что заставил его пошатнуться...

Позвольте, сударь, вы мне мешаете, - сказал тот, нахмурившись.

Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? мы с твоим барином были друзья закадычные, жили вместе... Да где же он сам остался?..

Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н...

Да не зайдет ли он вечером сюда? - сказал Максим Максимыч, - или ты, любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи, что здесь Максим Максимыч; так и скажи... уж он знает... Я тебе дам восьмигривенный на водку...

Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однако уверил Максима Максимыча, что он исполнит его поручение.

Ведь сейчас прибежит!.. - сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом, - пойду за ворота его дожидаться... Эх! жалко, что я не знаком с Н...

Максим Максимыч сел за воротами на скамейку, а я ушел в свою комнату.

Признаться, я также с некоторым нетерпением ждал появления этого Печорина;

по рассказу штабс-капитана, я составил себе о нем не очень выгодное понятие, однако некоторые черты в его характере показались мне замечательными. Через час инвалид принес кипящий самовар и чайник.

Максим Максимыч, не хотите ли чаю? - закричал я ему в окно.

Благодарствуйте; что-то не хочется.

Эй, выпейте! Смотрите, ведь уж поздно, холодно.

Ничего; благодарствуйте...

Ну, как угодно! - Я стал пить чай один; минут через десять входит мой старик:

А ведь вы правы: все лучше выпить чайку, - да я все ждал... Уж человек его давно к нему пошел, да, видно, что-нибудь задержало.

Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй у ушел опять за ворота в каком-то беспокойстве: явно было, что старика огорчало небрежение я Печорина, и тем более, что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и еще час тому назад был уверен, что он прибежит, как только услышит его имя.

Уже было поздно и темно, когда я снова отворил окно и стал звать Максима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, - он ничего не отвечал.

Я лег на диван, завернувшись в шинель и оставив свечу на лежанке, скоро задремал и проспал бы спокойно, если б, уж очень поздно, Максим Максимыч, взойдя в комнату, не разбудил меня. Он бросил трубку на стол, стал ходить по комнате, шевырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался...

Не клопы ли вас кусают? - спросил я.

Да, клопы... - отвечал он, тяжело вздохнув.

На другой день утром я проснулся рано; но Максим Максимыч предупредил меня. Я нашел его у ворот, сидящего на скамейке. "Мне надо сходить к коменданту, - сказал он, - так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной..."

Я обещался. Он побежал, как будто члены его получили вновь юношескую силу и гибкость.

Утро было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах, как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.

Не прошло десяти минут, как на конце площади показался тот, которого мы ожидали. Он шел с полковником Н..., который, доведя его до гостиницы, простился с ним и поворотил в крепость. Я тотчас же послал инвалида за Максимом Максимычем.

Навстречу Печорина вышел его лакей и доложил, что сейчас станут закладывать, подал ему ящик с сигарами и, получив несколько приказаний, отправился хлопотать. Его господин, закурив сигару, зевнул раза два и сел на скамью по другую сторону ворот. Теперь я должен нарисовать его портрет.

Он был среднего роста; стройный, тонкий стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я был удивлен худобой его бледных пальцев. Его походка была небрежна и ленива, но я заметил, что он не размахивал руками, - верный признак некоторой скрытности характера. Впрочем, это мои собственные замечания, основанные на моих же наблюдениях, и я вовсе не хочу вас заставить веровать в них слепо. Когда он опустился на скамью, то прямой стан его согнулся, как будто у него в спине не было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость: он сидел, как сидит бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала. С первого взгляда на лицо его я бы не дал ему более двадцати трех лет, хотя после я готов был дать ему тридцать. В его улыбке было что-то детское. Его кожа имела какую-то женскую нежность; белокурые волосы, вьющиеся от природы, так живописно обрисовывали его бледный, благородный лоб, на котором, только по долгом наблюдении, можно было заметить следы морщин, пересекавших одна другую и, вероятно, обозначавшихся гораздо явственнее в минуты гнева или душевного беспокойства. Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови были черные - признак породы в человеке, так, как черная грива и черный хвост у белой лошади. Чтоб докончить портрет, я скажу, что у него был немного вздернутый нос, зубы ослепительной белизны и карие глаза; о глазах я должен сказать еще несколько слов.

Во-первых, они не смеялись, когда он смеялся! - Вам не случалось замечать такой странности у некоторых людей?.. Это признак - или злого нрава, или глубокой постоянной грусти. Из-за полуопущенных ресниц они сияли каким-то фосфорическим блеском, если можно так выразиться. То не было отражение жара душевного или играющего воображения: то был блеск, подобный блеску гладкой стали, ослепительный, но холодный; взгляд его -

непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не был столь равнодушно спокоен. Все эти замечания пришли мне на ум, может быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так как вы о нем не услышите ни от кого, кроме меня, то поневоле должны довольствоваться этим изображением. Скажу в заключение, что он был вообще очень недурен и имел одну из тех оригинальных физиономий, которые особенно нравятся женщинам светским.

Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что все готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему.

Если вы захотите еще немного подождать, - сказал я, - то будете иметь удовольствие увидаться с старым приятелем...

Ах, точно! - быстро отвечал он, - мне вчера говорили: но где же он? -

Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи...

Через несколько минут он был уже возле нас; он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос, вырвавшись из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали... он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить.

Как я рад, дорогой Максим Максимыч. Ну, как вы поживаете? - сказал Печорин.

А... ты?.. а вы? - пробормотал со слезами на глазах старик... -

сколько лет... сколько дней... да куда это?..

Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Столько времени не видались...

Мне пора, Максим Максимыч, - был ответ.

Боже мой, боже мой! да куда это так спешите?.. Мне столько бы хотелось вам сказать... столько расспросить... Ну что? в отставке?.. как?..

что поделывали?..

Скучал! - отвечал Печорин, улыбаясь.

А помните наше житье-бытье в крепости? Славная страна для охоты!..

Ведь вы были страстный охотник стрелять... А Бэла?..

Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся...

Да, помню! - сказал он, почти тотчас принужденно зевнув...

Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два.

Мы славно пообедаем, - говорил он, - у меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное... разумеется, не то, что в Грузии, однако лучшего сорта... Мы поговорим... вы мне расскажете про свое житье в Петербурге... А?

Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч... Однако прощайте, мне пора... я спешу... Благодарю, что не забыли... - прибавил он, взяв его за руку.

Старик нахмурил брови... он был печален и сердит, хотя старался скрыть это.

Забыть! - проворчал он, - я-то не забыл ничего... Ну, да бог с вами!.. Не так я думал с вами встретиться...

Ну полно, полно! - сказал Печорин. обняв его дружески, - неужели я не тот же?.. Что делать?.. всякому своя дорога... Удастся ли еще встретиться, -

бог знает!.. - Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать вожжи.

Постой, постой! - закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски, - совсем было/парт забыл... У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович... я их таскаю с собой... думал найти вас в Грузии, а вот где бог дал свидеться... Что мне с ними делать?..

Что хотите! - отвечал Печорин. - Прощайте...

Так вы в Персию?.. а когда вернетесь?.. - кричал вслед Максим Максимыч...

Коляска была уж далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли! да и зачем?..

Давно уж не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге, - а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости.

Да, - сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам сверкала на его ресницах, - конечно, мы были приятели, -

ну, да что приятели в нынешнем веке!.. Что ему во мне? Я не богат, не чиновен, да и по летам совсем ему не пара... Вишь, каким он франтом сделался, как побывал опять в Петербурге... Что за коляска!.. сколько поклажи!.. и лакей такой гордый!.. - Эти слова были произнесены с иронической улыбкой. - Скажите, - продолжал он, обратясь ко мне, - ну что вы об этом думаете?.. ну, какой бес несет его теперь в Персию?.. Смешно, ей-богу, смешно!.. Да я всегда знал, что он ветреный человек, на которого нельзя надеяться... А, право, жаль, что он дурно кончит... да и нельзя иначе!.. Уж я всегда говорил, что нет проку в том, кто старых друзей забывает!.. - Тут он отвернулся, чтоб скрыть свое волнение, пошел ходить по двору около своей повозки, показывая, будто осматривает колеса, тогда как глаза его поминутно наполнялись слезами.

Максим Максимыч, - сказал я, подошедши к нему, - а что это за бумаги вам оставил Печорин?

А бог его знает! какие-то записки...

Что вы из них сделаете?

Что? а велю наделать патронов.

Отдайте их лучше мне.

Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко...

Вот они все, - сказал он, - поздравляю вас с находкою...

И я могу делать с ними все, что хочу?

Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его какой?.. или родственник? Правда, мы жили долго под одной кровлей... А мало ли с кем я не жил?..

Я схватил бумаги и поскорее унес их, боясь, чтоб штабс-капитан не раскаялся. Скоро пришли нам объявить, что через час тронется оказия; я велел закладывать. Штабс-капитан вошел в комнату в то время, когда я уже надевал шапку; он, казалось, не готовился к отъезду; у него был какой-то принужденный, холодный вид.

А вы, Максим Максимыч, разве не едете?

А что так?

Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать ему кой-какие казенные вещи...

Да ведь вы же были у него?

Был, конечно, - сказал он, заминаясь - да его дома не было... а я не дождался.

Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, - и как же он был награжден!

Очень жаль, - сказал я ему, - очень жаль, Максим Максимыч, что нам до срока надо расстаться.

Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая: еще пока здесь, под черкесскими пулями, так вы туда-сюда... а после встретишься, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.

Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч.

Да я, знаете, так, к слову говорю: а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.

Мы простились довольно сухо. Добрый Максим Максимыч сделался упрямым, сварливым штабс-капитаном! И отчего? Оттого, что Печорин в рассеянности или от другой причины протянул ему руку, когда тот хотел кинуться ему на шею!

Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие свои надежды и мечты, когда пред ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на дела и чувства человеческие, хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми, не менее проходящими, но зато не менее сладкими... Но чем их заменить в лета Максима Максимыча? Поневоле сердце очерствеет и душа закроется...

Я уехал один.

ЖУРНАЛ ПЕЧОРИНА

Предисловие

Недавно я узнал, что Печорин, возвращаясь из Персии, умер. Это известие меня очень обрадовало: оно давало мне право печатать эти записки, и я воспользовался случаем поставить имя над чужим произведением. Дай Бог, чтоб читатели меня не наказали за такой невинный подлог!

Теперь я должен несколько объяснить причины, побудившие меня предать публике сердечные тайны человека, которого я никогда не знал. Добро бы я был еще его другом: коварная нескромность истинного друга понятна каждому; но я видел его только раз в моей жизни на большой дороге, следовательно, не могу питать к нему той неизъяснимой ненависти, которая, таясь под личиною дружбы, ожидает только смерти или несчастия любимого предмета, чтоб разразиться над его головою градом упреков, советов, насмешек и сожалений.

Перечитывая эти записки, я убедился в искренности того, кто так беспощадно выставлял наружу собственные слабости и пороки. История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она - следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление. Исповедь Руссо имеет уже недостаток, что он читал ее своим друзьям.

Итак, одно желание пользы заставило меня напечатать отрывки из журнала, доставшегося мне случайно. Хотя я переменил все собственные имена, но те, о которых в нем говорится, вероятно себя узнают, и, может быть, они найдут оправдания поступкам, в которых до сей поры обвиняли человека, уже не имеющего отныне ничего общего с здешним миром: мы почти всегда извиняем то, что понимаем.

Я поместил в этой книге только то, что относилось к пребывания Печорина на Кавказе; в моих руках осталась еще толстая тетрадь, где он рассказывает всю жизнь свою. Когда-нибудь и она явится на суд света; но теперь я не смею взять на себя эту ответственность по многим важным причинам.

Может быть, некоторые читатели захотят узнать мое мнение о характере Печорина? - Мой ответ - заглавие этой книги. "Да это злая ирония!" - скажут они. - Не знаю.

Тамань - самый скверный городишко из всех приморских городов России. Я там чуть-чуть не умер с голода, да еще в добавок меня хотели утопить. Я приехал на перекладной тележке поздно ночью. Ямщик остановил усталую тройку у ворот единственного каменного дома, что при въезде. Часовой, черноморский казак, услышав звон колокольчика, закричал спросонья диким голосом: "Кто идет?" Вышел урядник и десятник. Я им объяснил, что я офицер, еду в действующий отряд по казенной надобности, и стал требовать казенную квартиру. Десятник нас повел по городу. К которой избе ни подъедем - занята.

Было холодно, я три ночи не спал, измучился и начинал сердиться. "Веди меня куда-нибудь, разбойник! хоть к черту, только к месту!" - закричал я. "Есть еще одна фатера, - отвечал десятник, почесывая затылок, - только вашему благородию не понравится; там нечисто!" Не поняв точного значения последнего слова, я велел ему идти вперед и после долгого странствования по грязным переулкам, где по сторонам я видел одни только ветхие заборы, мы подъехали к небольшой хате на самом берегу моря.

Полный месяц светил на камышовую крышу и белые стены моего нового жилища; на дворе, обведенном оградой из булыжника, стояла избочась другая лачужка, менее и древнее первой. Берег обрывом спускался к морю почти у самых стен ее, и внизу с беспрерывным ропотом плескались темно-синие волны.

Луна тихо смотрела на беспокойную, но покорную ей стихию, и я мог различить при свете ее, далеко от берега, два корабля, которых черные снасти, подобно паутине, неподвижно рисовались на бледной черте небосклона. "Суда в пристани есть, - подумал я, - завтра отправлюсь в Геленджик".

При мне исправлял должность денщика линейский казак. Велев ему выложить чемодан и отпустить извозчика, я стал звать хозяина - молчат; стучу -

молчат... что это? Наконец из сеней выполз мальчик лет четырнадцати.

"Где хозяин?" - "Нема". - "Как? совсем нету?" - "Совсим". - "А хозяйка?" - "Побигла в слободку". - "Кто же мне отопрет дверь?" - сказал я, ударив в нее ногою. Дверь сама отворилась; из хаты повеяло сыростью. Я засветил серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белые глаза. Он был слепой, совершенно слепой от природы. Он стоял передо мною неподвижно, и я начал рассматривать черты его лица.

Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою: как будто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.

Итак, я начал рассматривать лицо слепого; но что прикажете прочитать на лице, у которого нет глаз? Долго я глядел на него с небольшим сожалением, как вдруг едва приметная улыбка пробежала по тонким губам его, и, не знаю отчего, она произвела на меня самое неприятное впечатление. В голове моей родилось подозрение, что этот слепой не так слеп, как оно кажется; напрасно я старался уверить себя, что бельмы подделать невозможно, да и с какой целью? Но что делать? я часто склонен к предубеждениям...

"Ты хозяйский сын?" - спросил я его наконец. - "Ни". - "Кто же ты?" -

"Сирота, убогой". - "А у хозяйки есть дети?" - "Ни; была дочь, да утикла за море с татарином". - "С каким татарином?" - "А бис его знает! крымский татарин, лодочник из Керчи".

Я взошел в хату: две лавки и стол, да огромный сундук возле печи составляли всю его мебель. На стене ни одного образа - дурной знак! В разбитое стекло врывался морской ветер. Я вытащил из чемодана восковой огарок и, засветив его, стал раскладывать вещи, поставил в угол шашку и ружье, пистолеты положил на стол, разостлал бурку на лавке, казак свою на другой; через десять минут он захрапел, но я не мог заснуть: передо мной во мраке все вертелся мальчик с белыми глазами.

Так прошло около часа. Месяц светил в окно, и луч его играл по земляному полу хаты. Вдруг на яркой полосе, пересекающей пол, промелькнула тень. Я привстал и взглянул в окно: кто-то вторично пробежал мимо его и скрылся Бог знает куда. Я не мог полагать, чтоб это существо сбежало по отвесу берега; однако иначе ему некуда было деваться. Я встал, накинул бешмет, опоясал кинжал и тихо-тихо вышел из хаты; навстречу мне слепой мальчик. Я притаился у забора, и он верной, но осторожной поступью прошел мимо меня. Под мышкой он нес какой-то узел, и повернув к пристани, стал спускаться по узкой и крутой тропинке. "В тот день немые возопиют и слепые прозрят", - подумал я, следуя за ним в таком расстоянии, чтоб не терять его из вида.

Между тем луна начала одеваться тучами и на море поднялся туман; едва сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкала пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить. Я, с трудом спускаясь, пробирался по крутизне, и вот вижу: слепой приостановился, потом повернул низом направо; он шел так близко от воды, что казалось, сейчас волна его схватит и унесет, но видно, это была не первая его прогулка, судя по уверенности, с которой он ступал с камня на камень и избегал рытвин. Наконец он остановился, будто прислушиваясь к чему-то, присел на землю и положил возле себя узел. Я наблюдал за его движениями, спрятавшись за выдавшеюся скалою берега. Спустя несколько минут с противоположной стороны показалась белая фигура; она подошла к слепому и села возле него. Ветер по временам приносил мне их разговор.

Янко не боится бури, отвечал тот.

Туман густеет, - возразил опять женский голос с выражением печали.

В тумане лучше пробраться мимо сторожевых судов, - был ответ.

А если он утонет?

Ну что ж? в воскресенье ты пойдешь в церковь без новой ленты.

Последовало молчание; меня, однако поразило одно: слепой говорил со мною малороссийским наречием, а теперь изъяснялся чисто по-русски.

Видишь, я прав, - сказал опять слепой, ударив в ладоши, - Янко не боится ни моря, ни ветров, ни тумана, ни береговых сторожей; это не вода плещет, меня не обманешь, - это его длинные весла.

Женщина вскочила и стала всматриваться в даль с видом беспокойства.

Ты бредишь, слепой, - сказала она, - я ничего не вижу.

Признаюсь, сколько я ни старался различить вдалеке что-нибудь наподобие лодки, но безуспешно. Так прошло минут десять; и вот показалась между горами волн черная точка; она то увеличивалась, то уменьшалась. Медленно поднимаясь на хребты волн, быстро спускаясь с них, приближалась к берегу лодка. Отважен был пловец, решившийся в такую ночь пуститься через пролив на расстояние двадцати верст, и важная должна быть причина, его к тому побудившая! Думая так, я с невольном биением сердца глядел на бедную лодку; но она, как утка, ныряла и потом, быстро взмахнув веслами, будто крыльями, выскакивала из пропасти среди брызгов пены; и вот, я думал, она ударится с размаха об берег и разлетится вдребезги; но она ловко повернулась боком и вскочила в маленькую бухту невредима. Из нее вышел человек среднего роста, в татарской бараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то из лодки; груз был так велик, что я до сих пор не понимаю, как она не потонула.

Взяв на плечи каждый по узлу, они пустились вдоль по берегу, и скоро я потерял их из вида. Надо было вернуться домой; но, признаюсь, все эти странности меня тревожили, и я насилу дождался утра.

Казак мой был очень удивлен, когда, проснувшись, увидел меня совсем одетого; я ему, однако ж, не сказал причины. Полюбовавшись несколько времени из окна на голубое небо, усеянное разорванными облачками, на дальний берег Крыма, который тянется лиловой полосой и кончается утесом, на вершине коего белеется маячная башня, я отправился в крепость Фанагорию, чтоб узнать от коменданта о часе моего отъезда в Геленджик.

Но, увы; комендант ничего не мог сказать мне решительного. Суда, стоящие в пристани, были все - или сторожевые, или купеческие, которые еще даже не начинали нагружаться. "Может быть, дня через три, четыре придет почтовое судно, сказал комендант, - и тогда - мы увидим". Я вернулся домой угрюм и сердит. Меня в дверях встретил казак мой с испуганным лицом.

Плохо, ваше благородие! - сказал он мне.

Да, брат, Бог знает когда мы отсюда уедем! - Тут он еще больше встревожился и, наклонясь ко мне, сказал шепотом:

Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника, он мне знаком - был прошлого года в отряде, как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: "Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!.." Да и в самом деле, что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой... уж видно, здесь к этому привыкли.

Да что ж? по крайней мере показалась ли хозяйка?

Сегодня без вас пришла старуха и с ней дочь.

Какая дочь? У нее нет дочери.

А Бог ее знает, кто она, коли не дочь; да вон старуха сидит теперь в своей хате.

Я взошел в лачужку. Печь была жарко натоплена, и в ней варился обед, довольно роскошный для бедняков. Старуха на все мои вопросы отвечала, что она глухая, не слышит. Что было с ней делать? Я обратился к слепому, который сидел перед печью и подкладывал в огонь хворост. "Ну-ка, слепой чертенок, -

сказал я, взяв его за ухо, - говори, куда ты ночью таскался с узлом, а?"

Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: "Куды я ходив?.. никуды не ходив... с узлом? яким узлом?" Старуха на этот раз услышала и стала ворчать:

"Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?" Мне это надоело, и я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.

Я завернулся в бурку и сел у забора на камень, поглядывая вдаль; передо мной тянулось ночною бурею взволнованное море, и однообразный шум его, подобный ропоту засыпающегося города, напомнил мне старые годы, перенес мои мысли на север, в нашу холодную столицу. Волнуемый воспоминаниями, я забылся... Так прошло около часа, может быть и более... Вдруг что-то похожее на песню поразило мой слух. Точно, это была песня, и женский, свежий голосок, - но откуда?.. Прислушиваюсь - напев старинный, то протяжный и печальный, то быстрый и живой. Оглядываюсь - никого нет кругом;

прислушиваюсь снова - звуки как будто падают с неба. Я поднял глаза: на крыше хаты моей стояла девушка в полосатом платье с распущенными косами, настоящая русалка. Защитив глаза ладонью от лучей солнца, она пристально всматривалась в даль, то смеялась и рассуждала сама с собой, то запевала снова песню.

Я запомнил эту песню от слова до слова:

Как по вольной волюшке -

По зелену морю, Ходят все кораблики Белопарусники.

Промеж тех корабликов Моя лодочка, Лодка неснащенная, Двухвесельная.

Буря ль разыграется -

Старые кораблики Приподымут крылышки, По морю размечутся.

Стану морю кланяться Я низехонько:

"Уж не тронь ты, злое море, Мою лодочку: Везет моя лодочка Вещи драгоценные.

Правит ею в темну ночь Буйная головушка".

Мне невольно пришло на мысль, что ночью я слышал тот же голос; я на минуту задумался, и когда снова посмотрел на крышу, девушки там уж не было.

Вдруг она пробежала мимо меня, напевая что-то другое, и, пощелкивая пальцами, вбежала к старухе, и тут начался между ними спор. Старуха сердилась, она громко хохотала. И вот вижу, бежит опять вприпрыжку моя ундина: поравнявшись со мной, она остановилась и пристально посмотрела мне в глаза, как будто удивленная моим присутствием; потом небрежно обернулась и тихо пошла к пристани. Этим не кончилось: целый день она вертелась около моей квартиры; пенье и прыганье не прекращались ни на минуту. Странное существо! На лице ее не было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее с бойкою проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось, были одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они как будто бы ждали вопроса. Но только я начинал говорить, она убегала, коварно улыбаясь.

Решительно, я никогда подобной женщины не видывал. Она была далеко не красавица, но я имею свои предубеждения также и насчет красоты. В ней было много породы... порода в женщинах, как и в лошадях, великое дело; это открытие принадлежит Юной Франции. Она, то есть порода, а не Юная Франция, большею частью изобличается в поступи, в руках и ногах; особенно нос много значит. Правильный нос в России реже маленькой ножки. Моей певунье казалось не более восемнадцати лет. Необыкновенная гибкость ее стана, особенное, ей только свойственное наклонение головы, длинные русые волосы, какой-то золотистый отлив ее слегка загорелой кожи на шее и плечах и особенно правильный нос - все это было для меня обворожительно. Хотя в ее косвенных взглядах я читал что-то дикое и подозрительное, хотя в ее улыбке было что-то неопределенное, но такова сила предубеждений: правильный нос свел меня с ума; я вообразил, что нашел Гетеву Миньону, это причудливое создание его немецкого воображения, - и точно, между ими было много сходства: те же быстрые переходы от величайшего беспокойства к полной неподвижности, те же загадочные речи, те же прыжки, странные песни.

Под вечер, остановив ее в дверях, я завел с нею следующий разговор.

- "Скажи-ка мне, красавица, - спросил я, - что ты делала сегодня на кровле?" - "А смотрела, откуда ветер дует". - "Зачем тебе?" - "Откуда ветер, оттуда и счастье". - "Что же? разве ты песнею зазывала счастье?" - "Где поется, там и счастливится". - "А как неравно напоешь себе горе?" - "Ну что ж? где не будет лучше, там будет хуже, а от худа до добра опять недалеко". -

"Кто же тебя выучил эту песню?" - "Никто не выучил; вздумается - запою; кому услыхать, то услышит; а кому не должно слышать, тот не поймет". - "А как тебя зовут, моя певунья?" - "Кто крестил, тот знает". - "А кто крестил?" -

"Почему я знаю?" - "Экая скрытная! а вот я кое-что про тебя узнал". (Она не изменилась в лице, не пошевельнула губами, как будто не об ней дело). "Я узнал, что ты вчера ночью ходила на берег". И тут я очень важно пересказал ей все, что видел, думая смутить ее - нимало! Она захохотала во все горло.

"Много видели, да мало знаете, так держите под замочком". - "А если б я, например, вздумал донести коменданту?" - и тут я сделал очень серьезную, даже строгую мину. Она вдруг прыгнула, запела и скрылась, как птичка, выпугнутая из кустарника. Последние мои слова были вовсе не у места, я тогда не подозревал их важности, но впоследствии имел случай в них раскаяться.

Только что смеркалось, я велел казаку нагреть чайник по-походному, засветил свечу и сел у стола, покуривая из дорожной трубки. Уж я заканчивал второй стакан чая, как вдруг дверь скрыпнула, легкий шорох платья и шагов послышался за мной; я вздрогнул и обернулся, - то была она, моя ундина! Она села против меня тихо и безмолвно и устремила на меня глаза свои, и не знаю почему, но этот взор показался мне чудно-нежен; он мне напомнил один из тех взглядов, которые в старые годы так самовластно играли моею жизнью. Она, казалось, ждала вопроса, но я молчал, полный неизъяснимого смущения. Лицо ее было покрыто тусклой бледностью, изобличавшей волнение душевное; рука ее без цели бродила по столу, и я заметил на ней легкий трепет; грудь ее то высоко поднималась, то, казалось, она удерживала дыхание. Эта комедия начинала меня надоедать, и я готов был прервать молчание самым прозаическим образом, то есть предложить ей стакан чая, как вдруг она вскочила, обвила руками мою шею, и влажный, огненный поцелуй прозвучал на губах моих. В глазах у меня потемнело, голова закружилась, я сжал ее в моих объятиях со всею силою юношеской страсти, но она, как змея, скользнула между моими руками, шепнув мне на ухо: "Нынче ночью, как все уснут, выходи на берег", - и стрелою выскочила из комнаты. В сенях она опрокинула чайник и свечу, стоявшую на полу. "Экой бес-девка!" - закричал казак, расположившийся на соломе и мечтавший согреться остатками чая. Только тут я опомнился.

Часа через два, когда все на пристани умолкло, я разбудил своего казака. "Если я выстрелю из пистолета, - сказал я ему, - то беги на берег".

Он выпучил глаза и машинально отвечал: "Слушаю, ваше благородие". Я заткнул за пояс пистолет и вышел. Она дожидалась меня на краю спуска; ее одежда была более нежели легкая, небольшой платок опоясывал ее гибкий стан.

"Идите за мной!" - сказала она, взяв меня за руку, и мы стали спускаться. Не понимаю, как я не сломил себе шеи; внизу мы повернули направо и пошли по той же дороге, где накануне я следовал за слепым. Месяц еще не вставал, и только две звездочки, как два спасительные маяка, сверкали на темно-синем своде. Тяжелые волны мерно и ровно катились одна за другой, едва приподымая одинокую лодку, причаленную к берегу. "Взойдем в лодку", -

сказала моя спутница; я колебался, я не охотник до сентиментальных прогулок по морю; но отступать было не время. Она прыгнула в лодку, я за ней, и не успел еще опомниться, как заметил, что мы плывем. "Что это значит?" - сказал я сердито. "Это значит, - отвечала она, сажая меня на скамью и обвив мой стан руками, - это значит, что я тебя люблю..." И щека ее прижалась к моей, и почувствовал на лице моем ее пламенное дыхание. Вдруг что-то шумно упало в воду: я хвать за пояс - пистолета нет. О, тут ужасное подозрение закралось мне в душу, кровь хлынула мне в голову!. Оглядываюсь - мы от берега около пятидесяти сажен, а я не умею плавать! Хочу ее оттолкнуть от себя - она как кошка вцепилась в мою одежду, и вдруг сильный толчок едва не сбросил меня в море. Лодка закачалась, но я справился, и между нами началась отчаянная борьба; бешенство придавало мне силы, но я скоро заметил, что уступаю моему противнику в ловкости... "Чего ты хочешь?" - закричал я, крепко сжав ее маленькие руки; пальцы ее хрустели, но она не вскрикнула: ее змеиная натура выдержала эту пытку.

"Ты видел, - отвечала она, - ты донесешь!" - и сверхъестественным усилием повалила меня на борт; мы оба по пояс свесились из лодки, ее волосы касались воды: минута была решительная. Я уперся коленкою в дно, схватил ее одной рукой за косу, другой за горло, она выпустила мою одежду, и я мгновенно сбросил ее в волны.

Было уже довольно темно; голова ее мелькнула раза два среди морской пены, и больше я ничего не видал...

На дне лодки я нашел половину старого весла и кое-как, после долгих усилий, причалил к пристани. Пробираясь берегом к своей хате, я невольно всматривался в ту сторону, где накануне слепой дожидался ночного пловца;

луна уже катилась по небу, и мне показалось, что кто-то в белом сидел на берегу; я подкрался, подстрекаемый любопытством, и прилег в траве над обрывом берега; высунув немного голову, я мог хорошо видеть с утеса все, что внизу делалось, и не очень удивился, а почти обрадовался, узнав мою русалку.

Она выжимала морскую пену из длинных волос своих; мокрая рубашка обрисовывала гибкий стан ее и высокую грудь. Скоро показалась вдали лодка, быстро приблизилась она; из нее, как накануне, вышел человек в татарской шапке, но стрижен он был по-казацки, и за ременным поясом его торчал большой нож. "Янко, - сказала она, - все пропало!" Потом разговор их продолжался так тихо, что я ничего не мог расслышать. "А где же слепой?" - сказал наконец Янко, возвыся голос. "Я его послала", - был ответ. Через несколько минут явился и слепой, таща на спине мешок, который положили в лодку.

Послушай, слепой! - сказал Янко, - ты береги то место... знаешь? там богатые товары... скажи (имени я не расслышал), что я ему больше не слуга;

дела пошли худо, он меня больше не увидит; теперь опасно; поеду искать работы в другом месте, а ему уж такого удальца не найти. Да скажи, кабы он получше платил за труды, так и Янко бы его не покинул; а мне везде дорога, где только ветер дует и море шумит! - После некоторого молчания Янко продолжал: - Она поедет со мною; ей нельзя здесь оставаться; а старухе скажи, что, дескать. пора умирать, зажилась, надо знать и честь. Нас же больше не увидит.

На что мне тебя? - был ответ.

Между тем моя ундина вскочила в лодку и махнула товарищу рукою; он что-то положил слепому в руку, примолвив: "На, купи себе пряников". -

"Только?" - сказал слепой. - "Ну, вот тебе еще", - и упавшая монета зазвенела, ударясь о камень. Слепой ее не поднял. Янко сел в лодку, ветер дул от берега, они подняли маленький парус и быстро понеслись. Долго при свете месяца мелькал парус между темных волн; слепой мальчик точно плакал, долго, долго... Мне стало грустно. И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие и, как камень, едва сам не пошел ко дну!

Я возвратился домой. В сенях трещала догоревшая свеча в деревянной тарелке, и казак мой, вопреки приказанию, спал крепким сном, держа ружье обеими руками. Я его оставил в покое, взял свечу и пошел в хату. Увы! моя шкатулка, шашка с серебряной оправой, дагестанский кинжал - подарок приятеля

Все исчезло. Тут-то я догадался, какие вещи тащил проклятый слепой.

Разбудив казака довольно невежливым толчком, я побранил его, посердился, а делать было нечего! И не смешно ли было бы жаловаться начальству, что слепой мальчик меня обокрал, а восьмнадцатилетняя девушка чуть-чуть не утопила?

Слава Богу, поутру явилась возможность ехать, и я оставил Тамань. Что сталось с старухой и с бедным слепым - не знаю. Да и какое дело мне до радостей и бедствий человеческих, мне, странствующему офицеру, да еще с подорожной по казенной надобности!..

Конец первой части.

Часть вторая

(Окончание журнала Печорина)

КНЯЖНА МЕРИ

Вчера я приехал в Пятигорск, нанял квартиру на краю города, на самом высоком месте, у подошвы Машука: во время грозы облака будут спускаться до моей кровли. Нынче в пять часов утра, когда я открыл окно, моя комната наполнилась запахом цветов, растуших в скромном палисаднике. Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками. Вид с трех сторон у меня чудесный. На запад пятиглавый Бешту синеет, как "последняя туча рассеянной бури"; на север поднимается Машук, как мохнатая персидская шапка, и закрывает всю эту часть небосклона;

на восток смотреть веселее: внизу передо мною пестреет чистенький, новенький городок, шумят целебные ключи, шумит разноязычная толпа, - а там, дальше, амфитеатром громоздятся горы все синее и туманнее, а на краю горизонта тянется серебряная цепь снеговых вершин, начинаясь Казбеком и оканчиваясь двуглавым Эльборусом... Весело жить в такой земле! Какое-то отрадное чувство разлито во всех моих жилах. Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине - чего бы, кажется, больше? - зачем тут страсти, желания, сожаления?.. Однако пора. Пойду к Елизаветинскому источнику: там, говорят, утром собирается все водяное обшество.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Спустясь в середину города, я пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся в гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей;

видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.

Жены местных властей, так сказать хозяйки вод, были благосклоннее; у них есть лорнеты, они менее обращают внимания на мундир, они привыкли на Кавказе встречать под нумерованной пуговицей пылкое сердце и под белой фуражкой образованный ум. Эти дамы очень милы; и долго милы! Всякий год их обожатели сменяются новыми, и в этом-то, может быть, секрет их неутомимой любезности. Подымаясь по узкой тропинке к Елизаветинскому источнику, я обогнал толпу мужчин, штатских и военных, которые, как я узнал после, составляют особенный класс людей между чающими движения воды. Они пьют -

однако не воду, гуляют мало, волочатся только мимоходом; они играют и жалуются на скуку. Они франты: опуская свой оплетенный стакан в колодец кислосерной воды, они принимают академические позы: штатские носят светло-голубые галстуки, военные выпускают из-за воротника брыжи. Они исповедывают глубокое презрение к провинциальным домам и вздыхают о столичных аристократических гостиных, куда их не пускают.

Наконец вот и колодец... На площадке близ него построен домик с красной кровлею над ванной, а подальше галерея, где гуляют во время дождя. Несколько раненых офицеров сидели на лавке, подобрав костыли, - бледные, грустные.

Несколько дам скорыми шагами ходили взад и вперед по площадке, ожидая действия вод. Между ними были два-три хорошеньких личика. Под виноградными аллеями, покрывающими скат Машука, мелькали порою пестрые шляпки любительниц уединения вдвоем, потому что всегда возле такой шляпки я замечал или военную фуражку или безобразную круглую шляпу. На крутой скале, где построен павильон, называемый Эоловой Арфой, торчали любители видов и наводили телескоп на Эльборус; между ними было два гувернера с своими воспитанниками, приехавшими лечиться от золотухи.

Я остановился, запыхавшись, на краю горы и, прислонясь к углу домика, стал рассматривать окрестность, как вдруг слышу за собой знакомый голос:

Печорин! давно ли здесь?

Оборачиваюсь: Грушницкий! Мы обнялись. Я познакомился с ним в действующем отряде. Он был ранен пулей в ногу и поехал на воды с неделю прежде меня. Грушницкий - юнкер. Он только год в службе, носит, по особенному роду франтовства, толстую солдатскую шинель. У него георгиевский солдатский крестик. Он хорошо сложен, смугл и черноволос; ему на вид можно дать двадцать пять лет, хотя ему едва ли двадцать один год. Он закидывает голову назад, когда говорит, и поминутно крутит усы левой рукой, ибо правою опирается на костыль. Говорит он скоро и вычурно: он из тех людей, которые на все случаи жизни имеют готовые пышные фразы, которых просто прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания. Производить эффект - их наслаждение; они нравятся романтическим провинциалкам до безумия. Под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами - иногда тем и другим. В их душе часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии. Грушницкого страсть была декламировать: он закидывал вас словами, как скоро разговор выходил из круга обыкновенных понятий; спорить с ним я никогда не мог. Он не отвечает на ваши возражения, он вас не слушает. Только что вы остановитесь, он начинает длинную тираду, по-видимому имеющую какую-то связь с тем, что вы сказали, но которая в самом деле есть только продолжение его собственной речи.

Он довольно остер: эпиграммы его часто забавны, но никогда не бывают метки и злы: он никого не убьет одним словом; он не знает людей и их слабых струн, потому что занимался целую жизнь одним собою. Его цель - сделаться героем романа. Он так часто старался уверить других в том, что он существо, не созданное для мира, обреченное каким-то тайным страданиям, что он сам почти в этом уверился. Оттого-то он так гордо носит свою толстую солдатскую шинель. Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях. Грушницкий слывет отличным храбрецом; я его видел в деле; он махает шашкой, кричит и бросается вперед, зажмуря глаза. Это что-то не русская храбрость!..

Я его также не люблю: я чувствую, что мы когда-нибудь с ним столкнемся на узкой дороге, и одному из нас несдобровать.

Приезд его на Кавказ - также следствие его романтического фанатизма: я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что... тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: "Нет, вы (или ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что я для вас! Поймете ли вы меня?" - и так далее.

Он мне сам говорил, что причина, побудившая его вступить в К. полк, останется вечною тайной между им и небесами.

Впрочем, в те минуты, когда сбрасывает трагическую мантию, Грушницкий довольно мил и забавен. Мне любопытно видеть его с женщинами: тут-то он, я думаю, старается!

Мы встретились старыми приятелями. Я начал его расспрашивать об образе жизни на водах и о примечательных лицах.

Мы ведем жизнь довольно прозаическую, - сказал он, вздохнув, - пьющие утром воду - вялы, как все больные, а пьющие вино повечеру - несносны, как все здоровые. Женские общества есть; только от них небольшое утешение: они играют в вист, одеваются дурно и ужасно говорят по-французски. Нынешний год из Москвы одна только княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком. Моя солдатская шинель - как печать отвержения. Участие, которое она возбуждает, тяжело, как милостыня.

В эту минуту прошли к колодцу мимо нас две дамы: одна пожилая, другая молоденькая, стройная. Их лиц за шляпками я не разглядел, но они одеты были по строгим правилам лучшего вкуса: ничего лишнего! На второй было закрытое платье gris de perles1, легкая шелковая косынка вилась вокруг ее гибкой шеи.

Ботинки couleur puce2 стягивали у щиколотки ее сухощавую ножку так мило, что даже не посвященный в таинства красоты непременно бы ахнул, хотя от удивления. Ее легкая, но благородная походка имела в себе что-то девственное, ускользающее от определения, но понятное взору. Когда она прошла мимо нас, от нее повеяло тем неизъяснимым ароматом, которым дышит иногда записка милой женщины.

Вот княгиня Лиговская, - сказал Грушницкий, - и с нею дочь ее Мери, как она ее называет на английский манер. Они здесь только три дня.

Однако ты уж знаешь ее имя?

Да, я случайно слышал, - отвечал он, покраснев, - признаюсь, я не желаю с ними познакомиться. Эта гордая знать смотрит на нас, армейцев, как на диких. И какое им дело, есть ли ум под нумерованной фуражкой и сердце под толстой шинелью?

Бедная шинель! - сказал я, усмехаясь, - а кто этот господин, который к ним подходит и так услужливо подает им стакан?

О! - это московский франт Раевич! Он игрок: это видно тотчас по золотой огромной цепи, которая извивается по его голубому жилету. А что за толстая трость - точно у Робинзона Крузоэ! Да и борода кстати, и прическа a la moujik3.

Ты озлоблен против всего рода человеческого.

И есть за что...

О! право?

В это время дамы отошли от колодца и поравнялись с нами. Грушницкий успел принять драматическую позу с помощью костыля и громко отвечал мне по-французски:

Mon cher, je hais les hommes pour ne pas les mepriser car autrement la vie serait une farce trop degoutante4.

Хорошенькая княжна обернулась и подарила оратора долгим любопытным взором. Выражение этого взора было очень неопределенно, но не насмешливо, с чем я внутренно от души его поздравил.

Эта княжна Мери прехорошенькая, - сказал я ему. - У нее такие бархатные глаза - именно бархатные: я тебе советую присвоить это выражение, говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят... Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего... А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.

Ты говоришь о хорошенькой женщине, как об английской лошади, - сказал Грушницкий с негодованием.

Mon cher, - отвечал я ему, стараясь подделаться под его тон, - je meprise les femmes pour ne pas les aimer car autrement la vie serait un melodrame trop ridicule5.

Я повернулся и пошел от него прочь. С полчаса гулял я по виноградным аллеям, по известчатым скалам и висящим между них кустарникам. Становилось жарко, и я поспешил домой. Проходя мимо кислосерного источника, я остановился у крытой галереи, чтоб вздохнуть под ее тенью, это доставило мне случай быть свидетелем довольно любопытной сцены. Действующие лица находились вот в каком положении. Княгиня с московским франтом сидела на лавке в крытой галерее, и оба были заняты, кажется, серьезным разговором.

Княжна, вероятно допив уж последний стакан, прохаживалась задумчиво у колодца. Грушницкий стоял у самого колодца; больше на площадке никого не было.

Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В эту минуту Грушницкий уронил свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять: больная нога ему мешала. Бежняжка! как он ухитрялся, опираясь на костыль, и все напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание.

Княжна Мери видела все это лучше меня.

Легче птички она к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала ему с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужасно покраснела, оглянулась на галерею и, убедившись, что ее маменька ничего не видала, кажется, тотчас же успокоилась. Когда Грушницкий открыл рот, чтоб поблагодарить ее, она была уже далеко. Через минуту она вышла из галереи с матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и важный - даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда, которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась за липками бульвара... Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала в ворота одного из лучших домов Пятигорска, за нею прошла княгиня и у ворот раскланялась с Раевичем.

Только тогда бедный юнкер заметил мое присутствие.

Ты видел? - сказал он, крепко пожимая мне руку, - это просто ангел!

Отчего? - спросил я с видом чистейшего простодушия.

Разве ты не видал?

Нет, видел: она подняла твой стакан. Если бы был тут сторож, то он сделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень понятно, что ей стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу, когда ступил на простреленную ногу...

И ты не был нисколько тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душа сияла на лице ее?..

Я лгал; но мне хотелось его побесить. У меня врожденная страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку. Присутствие энтузиаста обдает меня крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали бы из меня страстного мечтателя. Признаюсь еще, чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство -

было зависть; я говорю смело "зависть", потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно ненакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать свое самлюбие), который бы не был этим поражен неприятно.

Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую княжну?..

Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец.

Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и материалист, как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, -

поэт на деле всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. Он изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногда отличный анатомик не умеет вылечить от лихорадки! Обыкновенно Вернер исподтишка насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим солдатом... Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы лишнего шагу: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем другу, потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника. У него был злой язык: под вывескою его эпиграммы не один добряк прослыл пошлым дураком; его соперники, завистливые водяные медики, распустили слух, будто он рисует карикатуры на своих больных, -

больные взбеленились, почти все ему отказали. Его приятели, то есть все истинно порядочные люди, служившие на Кавказе, напрасно старались восстановить его упадший кредит.

Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов; надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной: оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин.

Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противоположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегда беспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны были вкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в светло-желтых перчатках. Его сюртук, галстук и жилет были постоянно черного цвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердился за это прозвание, но в самом деле оно льстило его самолюбию. Мы друг друга скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае - труд утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня есть лакеи и деньги! Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в С... среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял под конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.

Что до меня касается, то я убежден только в одном... - сказал доктор.

В чем это? - спросил я, желая узнать мнение человека, который до сих пор молчал.

В том, - отвечал он, - что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.

Я богаче вас, сказал я, - у меня, кроме этого, есть еще убеждение -

именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.

Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные своим вечером.

Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки под затылок, когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол, зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня беспокоят мухи, - и мы оба замолчали.

Заметьте, любезный доктор, - сказал я, - что без дураков было бы на свете очень скучно!.. Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заране, что обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти все сокровенные мысли друг друга; одно слово - для нас целая история;

видим зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно, смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть: мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше не хотим. Остается одно средство: рассказывать новости. Скажите же мне какую-нибудь новость.

Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул...

Он отвечал подумавши:

В вашей галиматье, однако ж, есть идея.

Две! - отвечал я.

Скажите мне одну, я вам скажу другую.

Хорошо, начинайте! - сказал я, продолжая рассматривать потолок и внутренно улыбаясь.

Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь из приехавших на воды, и я уж догадываюсь, о ком вы это заботитесь, потому что об вас там уже спрашивали.

Доктор! решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе друг друга.

Теперь другая...

Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь;

во-первых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей, чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?

Вы очень уверены, что это княгиня... а не княжна?..

Совершенно убежден.

Потому что княжна спрашивала об Грушницком.

У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, что этот молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль..

Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении...

Разумеется.

Завязка есть! - закричал я в восхищении, - об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно.

Я предчувствую, - сказал доктор, - что бедный Грушницкий будет вашей жертвой...

Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете... я сказал ваше имя...

Оно было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума...

Княгиня стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания... Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе... Я не противоречил княгине, хотя знал, что она говорит вздор.

Достойный друг! - сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее с чувством и продолжал:

Если хотите, я вас представлю...

Помилуйте! - сказал я, всплеснув руками, - разве героев представляют?

Они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную...

И вы в самом деле хотите волочиться за княжной?..

Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не понимаете!.. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, - продолжал я после минуты молчания, - я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они за люди?

Во-первых, княгиня - женщина сорока пяти лет, - отвечал Вернер, - у нее прекрасный желудок, но кровь испорчена; на щеках красные пятна.

Последнюю половину своей жизни она провела в Москве и тут на покое растолстела. Она любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи, когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ее невинна как голубь. Какое мне дело?.. Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочь бог знает от чего; я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной воды и купаться два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, не привыкла повелевать; она питает уважение к уму и знаниям дочки, которая читала Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в ученость, и хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезны вообще, что с ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно.

Княгиня очень любит молодых людей: княжна смотрит на них с некоторым презрением: московская привычка! Они в Москве только и питаются, что сорокалетними остряками.

А вы были в Москве, доктор?

Да, я имел там некоторую практику.

Продолжайте.

Да я, кажется, все сказал... Да! вот еще: княжна, кажется, любит рассуждать о чувствах, страстях и прочее... она была одну зиму в Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно приняли.

Вы никого у них не видали сегодня?

Напротив; был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень, кажется, больная... Не встретили ль вы ее у колодца? - она среднего роста, блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке черная родинка; ее лицо меня поразило своей выразительностью.

Родинка! - пробормотал я сквозь зубы. - Неужели?

Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце:

Она вам знакома!.. - Мое сердце точно билось сильнее обыкновенного.

Теперь ваша очередь торжествовать! - сказал я, - только я на вас надеюсь: вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете одну женщину, которую любил в старину... Не говорите ей обо мне ни слова; если она спросит, отнеситесь обо мне дурно.

Пожалуй! - сказал Вернер, пожав плечами.

Когда он ушел, то ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?.. и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною: всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки... Я глупо создан: ничего не забываю, - ничего!

После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с княжной сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничала наперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил двух знакомых Д... офицеров и начал им что-то рассказывать; видно, было смешно, потому что они начали хохотать как сумасшедшие. Любопытство привлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все ее покинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты были умны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы до неистовства... Я продолжал увеселять публику до захождения солнца. Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня, сопровождаемая каким-то хромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая на меня, выражал досаду, стараясь выразить равнодушие...

Что он вам рассказывал? - спросила она у одного из молодых людей, возвратившихся к ней из вежливости, - верно, очень занимательную историю -

свои подвиги в сражениях?.. - Она сказала это довольно громко и, вероятно, с намерением кольнуть меня. "А-га! - подумал я, - вы не на шутку сердитесь, милая княжна; погодите, то ли еще будет!"

Грушницкий следил за нею, как хищный зверь, и не спускал ее с глаз: бьюсь об заклад, что завтра он будет просить, чтоб его кто-нибудь представил княгине. Она будет очень рада, потому что ей скучно.

Михаил Лермонтов - Герой нашего времени - 01 , читать текст

См. также Лермонтов Михаил Юрьевич - Проза (рассказы, поэмы, романы...) :

Герой нашего времени - 02
16-го мая. В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна...

Княгиня Лиговская
РОМАН ГЛАВА I Поди! - поди! раздался крик! Пушкин. В 1833 году, декабр...